Он сидел сам не свой. Утешало только одно, вещи Степана — вот они, остались, и тот должен за ними вернуться.

«А если не вернется — что тогда? Ехать в Москву? А там куда»?

Федя запаниковал.

Двери с той и с другой стороны вагона открывались и закрывались, но входили и выходили чужие люди. Степан не показывался. Не было видно и дронниковских. Может, их хотят всех ссадить? Вот сейчас остановится поезд, и они останутся… Тревога Феди нарастала. Он то вставал, то садился.

Наконец, появился возбужденный, раскрасневшийся Степан, сел на свое место, подмигнул Феде ободряюще.

— Отпустили? — сочувственно спросила старушка.

— А то! — лихо отвечал Степан. — Штраф хотел сорвать! Вот гад, а? Это с меня-то, фронтовика, и штраф! Ну, я ему…

— А ты ему чего?

— А вот так рубаху распахнул: на тебе! Видишь? Вот, полюбуйся.

И он распахнул рубаху на груди до самого пояса, обнажив свои страшные шрамы; грудь Степана была буквально исковеркана. Сидевшие поблизости женщины ахнули, старушка пробормотала:

— Господи боже! Да как же ты еще жив-то?

— Я весь такой, и ниже точно так же, — с вызовом сказал Гараня. — Могу показать, не жалко. Перепахан и заборонен, и осколками засеян… У меня в сердечной сумке два осколка — так врач сказал. Три хирурга зашивали — уморились зашивавши, и нитки кончились. А он что со мной хотел сделать? Хошь — бери меня голыми руками!

Степан, ставший в эти минуты именно Гараней, засмеялся и от удовольствия головой покрутил:

— Испуга-ался… Ладно, говорят, катись.

— Застегнися, герой, — сказала мимо проходившая проводница в шинели. — Этот молоденький, потому и отпустил. Погоди, нарвешься на старого.

— Зин, ну ты меня знаешь, — намекнув на что-то, сказал проводнице Гараня. — Меня ж не так просто…

Молодой милиционер, который выводил его, прошел мимо, не взглянув на Степана.

— У меня три ордена фронтовых, милый ты мой губошлеп, — сказал ему вслед Гараня. — Я столько раз через фронт ходил, сколько ты на горшок. Туда налегке, обратно с немцем. Я их, гадов, по выбору брал — только крупных, чтоб чином не ниже обер-лейтенанта. Понял?

— Развоевался, — сказала проводница уже поласковей, проходя еще раз.

— Ну, Зин, ты меня знаешь…

Дронниковские тоже вернулись на свои места, заплаканные, удрученные. Степан сходил к ним, поговорил, вернулся.

— Оштрафовали клух, — сказал он, морщась то ли от боли, то ли от досады. — По сто рублей содрали с каждой. На испуг взяли: или, мол, штраф платите, или слезайте с поезда и будем разбираться, куда едете, что везете. Видят: бабы бестолковые, напугать их — раз плюнуть. С кого еще сорвать? С них, раз с Гарани не удалось. Вот так-то, Федюха: как в улье у пчел, не получается. У нас другие порядки.

Старушка, сидевшая напротив, ласково смотрела на него.

— А квитанцию дали? — спросила она.

— Какую квитанцию?

— А вот что оштрафовали.

— Что ты, бабушка! Кабы они в государственный карман мзду-то собирали, а то ведь в свой собственный: на выпивку!

Старушка осуждающе покачала головой:

— Ай-я-яй!

— Квитанцию… — проворчал Степан. — Попадись эти мародеры мне на фронте…

Он опять, явно жалея, посмотрел на дронниковских.

— Едут, дурехи, между прочим, на Тишинский рынок. Я им: на Тишинском барахолки нет, там валенки не продашь. На Перовский вам надо! Так, вишь, знакомых нет возле Перовского, не у кого остановиться. И я им тут не помощник, вот такое дело.

Только что был веселым — теперь нахмурился, помрачнел лицом.

— Слушай, — сказал он опять появившейся проводнице. — Поищи гармонь, я тебе сыграю, как в прошлый раз. Поищи…

И вот чудно! — та нашла ему где-то гармонь; должно быть, принесла из другого вагона, и Степан ушел к ней в служебный чуланчик, откуда через некоторое время послышалось:

— Бывали дни веселые,
Я по три дня не ел…

Всю ночь Федя не спал. Боялся, что опять придут милиционеры, на этот раз «старенькие», и заберут-таки Степана. С ним-то, пока он рядом, надежно — как за каменной стеной. А без него пропадешь.

31.

— Перовский рынок! — сказал кто-то рядом, и Федя вздрогнул.

Нет, никто не говорил — это он задремал, ему и приснилось. За окнами мелькали огни большого города, светало.

Высадились на бестолковом, суетливом Савеловском вокзале, где Федя сразу слегка ошалел от сутолоки и многолюдья. В этом состоянии ехал и в трамвае, держась за Степана. Потом они, двое деревенских со своими котулями, вошли в одну из дверей огромного дома, оказались в какой-то квартире, вернее, в коридоре ее, заставленном шкафами, табуретками, калошами, вешалками и непонятного назначения предметами. Степан называл кого-то Инокентием Ильичом, много раз извинялся, велел Феде вытащить из своего чемодана две пары валенок и завернуть каждую отдельно во что-нибудь — это взять с собой, а остальное оставить тут, упихнув за шкаф. Сам он сделал так же, и с этими свертками валялы отправились на Перовский рынок.

— Держи ухо востро, — наставлял Степан. — Тут шпаны всякой полно, особенно на рынке. Продавай сам, без меня — нам вместе нельзя ходить: заметнее. На маклака нарвешься — пошли его подальше.

— Кто это — маклак?

— Вот он-то и есть настоящий спекулянт: сам не работает, только перепродает. Не отпускай товар из рук, понял? То есть давай не всю пару разом, а по одному сапогу. Сначала получи деньги, а потом отдавай… Гляди, Федюха, тут не Пятины, а матушка-Москва: рот не разевай. Далеко не ходи, крутись в толпе, меня не ищи, я тебя найду. Не бойся, не потеряю.

Пришли на Перовский — народу тут было, как на вокзале. Длинные, крытые прилавки, торговые палатки вокруг — это знакомо по Калязину. Так и казалось: вот отойдешь сейчас за этот забор и откроется площадь, где стоят подводы в ряд, и лошади хрупают сенцом. Интересно, можно в Москву приехать на санях? Вот, скажем, на Серухе.

Федя пробирался в толпе, крутя головой: говор вокруг такой необычный — никак не привыкнешь. Еще в трамвае ехали — дивился: очень уж акают москвичи. Если примерно на пятинский обиход, получится «Масква», «карова», «пайдем пагуляем». Смешно…

— Продаешь, паренек? — послышалось над ухом.

Женщина уже щупала его валенок, торчавший из подмышки. Повертела его так и сяк, помяла, спросила цену:

— Ну-ка, померяю… В самый раз, гляди-ка.

Федя держался начеку, в любую минуту готов был отобрать валенок назад.

— Другой, — потребовала она.

Он не давал, пока она не вернула первый.

Мимо них ходили, толкали, спрашивали, почем валенки.

— Ладно, беру, — сказала женщина и, открыв свою сумку из черной кирзы, стала искать, по видимому, кошелек.

У Феди замерло сердце, как замирает оно при рыбной ловле, когда вдруг дернется и утонет поплавок.

— А где же… Ой, вытащили! Деньги вытащили! — с отчаянием сказала она.

Сквозь вспоротое дно сумки вдруг выглянули ее шевелящиеся пальцы — надрез был сделан чем-то очень острым.

— Положила деньги, — растерянно объясняла женщина окружающим и Феде, — вот сюда, под эту подкладку: тут, думаю, надежней всего, не догадаются — не вытащат. И ведь несла-то в руке, вот так помахивала — когда и успели? Ну, ворье!

Она заплакала; Феде было жаль ее, но он крепко помнил наказ Степана Гаранина: никому не верь, товар держи крепко.

— Уж больно хороши валеночки, как раз по ноге, — горевала женщина со слезами на глазах. — Ну-ка, паренек, отойдем сюда, за торговую палаточку, тут у меня знакомая работает, займу у нее.

Но Федя тотчас сообразил: «Обжулить хочет!» Ишь, суетливая, и глаза бегают, и плачет-то притворно.

Он помотал головой и отступил от нее.

— Миленький, да ты не бойся! — взмолилась женщина. — Не веришь — постой здесь, я сейчас прибегу. Только не продавай никому эту парочку.

Она исчезла, а к Феде подошла грозная, суровая старуха в шали, повязанной поверх шапки. Ни слова не говоря, она отобрала у него валенок, помяла головку морщинистыми пальцами, вернула, взяла другой и тоже помяла.