Изменить стиль страницы

— Знаешь, как я училась! — сказала Татьяна и даже глаза прикрыла, показывая, что училась с желанием. — Ловила каждое слово, потому что была уверена — знаю меньше других девчонок: они же ленинградки. Но вскоре убедилась, что они знают меньше меня, правда, нахватались...

— Тебе хотелось знать все-все?

— Да!

— И ты боялась, что пассажир спросит о чем-то, а ты не ответишь, так?

— Так, — подтвердила Татьяна и примолкла. — Как ты угадал?

Что там было угадывать: почти все провинциалы приезжают в города с большим желанием жить, работать, а их жадность к знаниям просто потрясает.

— А пассажиры в основном интересуются лимонадом и завтраком, — закончил я. — Это ты поняла после трех вылетов, да?

— Все ты знаешь, — засмеялась она, — даже неинтересно. Но ведь бывают исключения.

Я ждал, что она расскажет о таком исключении, но она заговорила о летчиках. Оказывается, она летчиков долго побаивалась: то ли форма ее смущала, или потому, что это были люди из ее детской мечты. В точности я не понял, но это было интересно, и стоило прислушаться. Но Татьяна, прервав себя, сказала, что музыка давно затихла, а поэтому надо включить ее снова. Мы перешли в комнату; я запустил проигрыватель, а Татьяна перебрала пластинки — мы даже пытались потанцевать, но с танцами у нас что-то не очень получилось. Я обнял ее покрепче, она обхватила меня за шею и сказала:

— Какой ты хулиган...

О летчиках мы все же договорили: Татьяна разочаровалась в них, и не потому, что они плохие люди, а потому что ждала от них чего-то необычного. Она не догадывалась, что всем нам вместе с кокардой на фуражку прицепили своеобразный ярлык. Отчего это произошло, мне неведомо — авиация ли не успела повзрослеть, или же люди слишком долго мечтали подняться в небо? Возможно, и то и другое. Взлетая с бетона полосы, мы, несомненно, могли в чем-то стать лучшими, но нас, словно бы этого и страшась, заранее захвалили, и многие, придя в самолет, слепо уверовали, что в мире ничего больше не существует. Самолет оказался такой скорлупой, которую не всякий способен проклюнуть.

— Наверное, ты прав, — проговорила Татьяна, когда я замолчал. — Но я-то проще смотрю: попался один командир, весь рейс зудел: то вода ему теплая, то гарнир холодный. А знаешь, что меня поразило в пилотской? Думаешь, приборы? Нет, она какая-то хрупкая: стекло и железки. Я смотрела, хотела даже найти, где там вы закрылки выпускаете...

— Вам и это рассказывали?

— Конечно! Объясняли даже, отчего самолет держится в воздухе, но я так ничего и не поняла.

— Этого никто не знает, — пошутил я, но она взглянула серьезно, и пришлось добавить: — Ну, кое-кто догадывается.

Она предположила, что этот «кое-кто» находится сейчас рядом с нею, и, вздохнув, сказала:

— Доработаю до отпуска и уйду.

— Правильно, но уходить надо было вчера, — согласился я и добавил: — Так говорят в авиации.

Татьяна не поняла и переспросила, отчего именно — вчера. Объяснить это не просто, но я чувствую, что сказано точно. В этом, наверное, быстротечность времени и то, что мы всегда опаздываем с нашими решениями, а возможно, если не ушел «вчера», то не уйдешь вовсе, и осторожность, которая подсказывает, что судьбу лучше не искушать.

— Летая, ты не стал суеверным? — спросила Татьяна, взглянув на меня насмешливо.

Я отговорился шуткой, сказав, что суеверный человек, значит, опытный.

— Вот-вот! А знаешь, что мне сказал твой командир? Подошел и говорит: «Опыт подсказывает мне, что ты стала летать для того, чтобы прийти в самолет и встретить нас». Но это «нас» прозвучало — «меня». Представляешь?!

Я ничего не представлял и смотрел на Татьяну, ожидая, что она скажет еще что-нибудь. Когда это Рогачев успел? И главное, зачем он сказал? Мне вспомнились его издевки по поводу наших записок.

— Чем еще он порадовал?

— Ничем, — ответила Татьяна. — Нет, сказал, что мы с ним давно знакомы.

Мысленно я послал Рогачева к черту, подумав, что, возможно, эти слова случайные: мало ли, ему захотелось поговорить. Убедил себя, что так оно и есть, а напрасно: я ведь знал, что он ничего не делает просто так.

IV

С того памятного дня, когда Глаша увела под конвоем своего мужа, а я ушел, оставив Татьяну одну, прошло недели две. Летали мы почти каждый день, и дни эти мелькали, как фонари на полосе. Рогачев делал вид, что ничего не произошло, но разговаривали мы с ним только о работе, и это меня вполне устраивало. Татьяну я встречал в аэропорту перед рейсом, пытался остановить ее в коридоре и заговорить, но она не стала даже слушать. Лицо ее показалось мне худым и каким-то чужим, и она постаралась обойти меня молча, словно бы боялась вопросов. Впрочем, возможно, это и не так.

Однажды вечером, узнав, что она прилетела, я поехал к ней домой, надеясь, что уж там она отмолчаться не сможет. Перед дверью моя решительность испарилась, но все же я позвонил. Татьяна открыла двери, поглядела на меня печальными глазами и закрылась на замок. Я слышал, что она не ушла, стояла под дверью, и тихо постучал.

— Таня, мы должны поговорить, — сказал я, понимая, что открывать она не собирается. — Ты сама вспомни, разве я во всем виноват?

Она не ответила, тогда я заколотил по двери кулаками и прокричал ей, что мы всегда занимаемся не тем, чем нужно, и все решаем, открывать двери или не открывать. Сам не знаю, что это значило, возможно, то, что действительно глупо топтаться у дверей. На шум вышла старушка, у которой Татьяна снимала комнату, и тихо спросила:

— Молодой человек, чем провинилась эта дверь?

Мне даже почудилось, она сказала «уважаемая дверь», поскольку тон ее был именно таков, и я попросил, чтобы вышла Татьяна.

— Как же она может выйти, — притворно удивилась старушка. — Ее нет дома. Нет, — повторила она и повела рукой. — Нету!

Мне ничего не оставалось, как повернуться и уйти.

На следующий день Рогачев как-то пристально взглянул на меня: вероятно, он знал, что я ходил к Татьяне. Мы снова говорили только о курсе и высоте и расстались, даже не кивнув друг другу. Саныч заметил перемену наших отношений гораздо раньше, ничего не спрашивал и только иногда в полете, будто бы отвечая на какие-то свои вопросы, говорил:

— И-хо-хо! Вот жизнь!

И непонятно было, что он хотел этим сказать, но думаю, проблем у него хватало и своих, так что эти слова ни о чем, в сущности, не говорили.

В эти же дни ко мне приезжала Глаша.

Признаться, я удивился и сразу подумал, что ее прислал Рогачев: такой приход завершал и день рождения, когда мы с нею якобы танцевали в полутемной комнате, и неожиданную встречу у Татьяны. Глаша извинилась за внезапное вторжение, говорила тихим голосом и, видно было, очень смущалась, отчего и показалась мне несколько другой. Возможно, последние события ее действительно изменили... Когда я взял ее плащ и повесил на гвоздь на дверном косяке, она поблагодарила и спросила вкрадчиво:

— Не ожидал?

— Нет, — ответил я. — Проходи в комнату.

Она кивнула, прошла на кухню, села на табуретку у окна и попросила сигарету.

— Иногда курю, — пояснила она, глядя на огонь спички. — Как ты относишься к курящим женщинам?

— Точно так же, как и к тем, которые не курят, — ответил я, потому что курение, собственно, ни о чем не говорило.

Глаша жадно затянулась, заметила шутя, что чужие сигареты всегда кажутся слаще, и сказала, что последнее время она долго думала, прежде чем отправиться ко мне, но теперь...

— Теперь я здесь, — продолжила она и вскинула руку в сторону плиты, узкого красного стола и двух стеклянных банок на нем, — так что отбросим всякие прелюдии. Я пришла поблагодарить тебя. Это вполне естественно, правда?

Она подняла на меня глаза, стараясь определить, радуют ли меня ее слова, и пальцы ее немного дрожали. Было похоже, что Рогачев к ее приходу не имел никакого отношения. Я ничего не ответил и продолжал слушать. Говорила Глаша тихо и очень разумно, видать, все основательно продумала. Немного смущалась и часто вопросительно смотрела на меня, ожидая поддержки, волновалась, и это волнение удивительно меняло ее, казалось, это совсем не та женщина, которая распекала Рогачева в комнате Татьяны. Кстати, она правильно поняла, что там произошло, обвинила во всем мужа, припомнив, что нечто подобное случалось и раньше. О часах она или же не знала, или не придавала им большого значения — во всяком случае, их даже не вспомнила, но зато уверила меня, смущенно улыбнувшись, что переживет измену и на этот раз.