Изменить стиль страницы

Захар Петрович еще прошелся улицей, остановился у какого-то дома, сел на скамейку, уперся взглядом в пустую темноту. С болью подумалось ему, что вон какая большая деревня Журавли, но по душам поговорить не с кем. Раньше был Иван. Стучись к нему в ночь-полночь и жалься. Повертит головой, пофыркает, пощурит глаза и скажет определенно: с глупостью ты пришел или дельное что принес.

Вспомнив об этом, Кузин поднялся и торопливо зашагал в тот край деревни, где стоит журавлевский дом. А зачем пошел — Захар Петрович этого еще не знал.

Журавлевский дом темен и тих. Уняв сердце от быстрой ходьбы, Захар Петрович подошел к окошку, негромко постучал в раму. Почти тут же, будто его ждали, к стеклу прилипло лицо Ивана Михайловича.

— Ты, Захар? — донесся его глухой голос.

— Я… Выйди, Иван, посидим…

Журавлев вышел, на ходу застегивая рубаху. Сел на скамейку подле Кузина, привычно достал папиросы. Оба закурили и начали старательно, словно это сейчас наиважнейшее дело, глотать горький дым.

— Ты, Захар, не майся, — сказал Журавлев. — Ты не молчи. Кипишь ведь, пар от тебя идет.

— Чего ты меня уговариваешь?.. Волошин уехал, не знаешь?

— Уехал. Забегал недавно Сергей. Розовый, как из бани. Пропарил его Волошин за наши с тобой страдания. Дал жару, елки зеленые!

— Доволен ты, как вижу, — заметил Кузин. — Строг Захар, сам не спит, другим не велит… Бей его под дых за это, вали с ног и топчи.

— Я-то думал, дошло до тебя, — удивился Иван Михайлович. — Вон какую боль нынче люди выплеснули. И не о личном! Твоего никто не отнимает, заслуги помним. Но сильно обидно нам, что другим ты стал, Захар. Раньше ты как говорил? Мы сделали! Теперь ногами стучишь, кулаком в грудь колотишь. Я сделал, я внедрил, я подхватил! Мы, выходит, в стороне стоим и смотрим, как ты пуп надрываешь. Так?

— У тебя, Иван, одни крайности.

— Ты человека перестал замечать, — жестко отрезал Журавлев. — Вот тебе самая крайняя крайность. Дальше некуда.

— А это не помнишь, — чуть не шепотом спросил Захар Петрович, — как Кузин все на лету подхватывал? Где-то еще только разговор идет, а я уже внедряю, в газетах пишут, народ за опытом едет. Забыл? Кто дочь твою на такую вершину поднял? Тоже не помнишь?

— За Наталью на тебе особая вина. На всю жизнь девчонке метку оставил.

— Уговори ее, Иван, чтоб не уходила с фермы. Об авторитете колхоза надо думать.

— И дальше народу очки втирать?

У Кузина в запасе еще один козырь.

— Один я так делаю, да? — спрашивает он.

— Делали, — поправил Иван Михайлович. — Только другие-то давно от звона опомнились, а ты все на колокольне сидишь, выглядываешь, в какой колокол ударить.

— Вон ты как заговорил? — протянул Кузин.

— Да, так, иначе не могу. Один раз ты уже предлагал из партии меня исключить. Искривление линии обнаружил. Вспомни-ка! Я-то, Захар, прямо иду, а ты заблудился. Звонарь ты, Захар!

Последние слова Журавлеву пришлось кричать, так как Кузин уже уходил — обиженный, непонятый, осрамленный, разгневанный и жалкий.

ПАШКИН ДОМ

Весна незаметно переходила в лето. День стал жарок и долог. Быстро загустела зелень на полях, но столь же скоро и сникла без дождя. Объезжая через день Мокрый угол, Иван Михайлович тяжко вздыхал, глядя на квелые всходы. В деревню возвращался угрюмый, злой. Ехал к ребятам на машинный двор. Те тоже без настроения и охоты копаются у комбайнов, прибирают посевной инвентарь. По вечерам они тоже, то один, то другой, наведываются на свои поля.

Но в первых числах июня в погоде наметился перелом. Сперва протащились по небу реденькие облака, но скоро загустели, потемнели. Звонко и раскатисто ударил гром, встряхнул тучи и они осыпались буйным ливнем. Все на земле воспрянуло, задышало, заторопилось расти. Люди тоже как бы обновились. В лицах и словах приветливость, на разговор каждый идет охотно. Воспользовавшись этим, Иван Михайлович в конце недели предложил ребятам с пользой занять выходные.

— Завтра утречком, — сказал он, — начнем, как договаривались, Павлу дом ладить. Лес мы с ним уже сготовили, так что точите топоры, поднимайтесь пораньше и холодком приступим. Нам, ребята, лишь бы начать, а там дело само пойдет.

В этот же вечер, не заходя из мастерской домой, Иван Михайлович направился к Пашке. Еще раз обошел подворье, прикинул, куда ловчее бревна после разборки дома складывать, где новый сруб ставить. Антонида, Пашкина мать, худая, плаксивая, раньше времени стареющая от забот, неотступно ходила за Журавлевым, прикладывала руки к сердцу и все повторяла:

— Зря ты затеял, Михалыч… Мы и в этой избе как-нибудь. Крепкая еще изба.

— Ага, крепкая, — бурчал Журавлев. — Только топку зимой переводить. Не мешай мне, Антонида, а лучше перетаскивай свое добро в малуху. Не сам я, Антонида, выдумал это, а ребята решили. Намекнул им, конешно, не без этого… Павел-то пришел?

— Дома уже. Позвать? — заторопилась Антонида.

— Покличь-ка. Задание ему дам.

Пашка пулей выскочил из избы, дожевывая на ходу.

— Что делать, дядя Вань? — спросил он.

— Дел, парень, много у нас с тобой. Позови Андрея, еще кого из ребят и разгружайте избу. И вот эти все репьи под корень чтоб. Одним словом, елки зеленые, подготовить и очистить территорию.

…Наутро Иван Михайлович поднялся чуть свет. Походил по двору, еще раз перебрал все топоры, у каждого пробуя пальцем острие, отложил три — себе, Сергею и Андрюшке. Еще приготовил увесистый, но ловкий молоток, гвоздодер, железные скобы, ломик, моток веревки. Потом только стал будить Андрюшку. Тот долго мычал, брыкался, пока не сообразил, зачем его будят. Сразу вскочил, сполоснул лицо у колодца, выпил кружку молока — и готов.

— Ти-линь-бом, ти-линь-бом, мы построим Пашке дом! — напевал дорогой Андрюшка, а Иван Михайлович вспоминал, как после войны, в пятьдесят первом году, строился в Журавлях новый дом.

Обветшала и устарела к тому времени деревня. Как нищий для жалости, так и она выставляла напоказ провалившиеся крыши с темными ребрами стропил, плакала вросшими в землю окошками и как бы спрашивала: чего же вы ждете, люди, когда за топоры возьметесь?

Первым взялся кузнец Лукоянов. Правдами и неправдами добыл он лес, приволок его к своей саманухе, и вся деревня затаила дыхание в ожидании чуда. Как главная новость передавались известия, что в лесу на бугре копает Лукоянов камень на фундамент, что камень уже накопан и привезено его больше десятка телег, что Лукояновы ребятишки кончают шкурить бревна, что размечает кузнец дом о трех комнатах, не считая кухни, сеней и чулана, что уже точатся топоры, что уже зарезан баран для угощения плотников, что уже обходит кузнец мужиков и приглашает их на «помочь».

Дождались. В такое вот веселое утро деревню поднял на ноги перестук топоров. Да такой дружный и звонкий, что все от мала до велика сбежались смотреть. Из собранного Лукояновым народа по-настоящему плотничать умели двое-трое, но тем сильна «помочь», что самый распоследний неумеха и слабак, подчиняясь общему праздничному настрою, выкладывается до предела сил. Проезжавшая через деревню редкая в те времена легковая машина была остановлена этим стуком-перестуком. Вышел из машины человек (потом говорили, что кто-то из больших областных начальников, но тогда даже фамилию забыли спросить), постоял, посмотрел, не удержался, скинул пиджак, попросил топор. Играючи выбрал паз по всей длине бревна, напился квасу, сказал мужикам, что это не просто первый новый дом в деревне, а начало обновления всей деревенской жизни…

Кузнец Лукоянов давно уже помер, дом его постарел, потерялся среди других, поставленных позднее. Но тем не менее от него в Журавлях продолжает идти своеобразный отсчет времени. Если журавлевец, вспоминая о чем-то, говорит, что это было за год до того, как Лукоянов поставил дом, то никто не станет уточнять, в каком именно году это было. Помнят. И Журавлев вот вспомнил, пока они в полном плотницком вооружении размеренно шагали почти через всю деревню. И все, кто встретился им в этот ранний час, обязательно спрашивали, куда это Иван Михайлович и Андрюшка направляются? Хотя все уже знали, что у Антониды Ившиной сегодня «помочь».