Изменить стиль страницы

Но сам он тут же вернулся.

— Если выбор сделан из-за вчерашнего моего трепа, то здесь ошибка у вас получилась. Не тот адрес выбран. И вообще это не дело, а хреновина сплошная, — и добавил с угрозой: — Если уберете Журавлева, я вам морду набью. Понятно?

Сказал и ушел.

Захар Петрович растерялся. «Это что же такое делается? — удивленно подумал он. — Приходят какие-то сосунки и начинают ставить мне условия? А я слушаю и молчу. Что-то неладное со мной происходит. Очень даже неладное».

Зазвонил телефон. Кузин снял трубку, подул в нее.

— Кузин на проводе! Кузин слушает, глухой ты, что ли!.. Извиняюсь, Николай Мефодьевич. Слушаю вас…

— Что злой такой? — спросил Волошин.

— Утро прямо собачье.

Волошин начал пытать Кузина по порядку. Сперва про Марфу Егоровну спросил, пристыдил, выругал. Захар Петрович тут же пообещал оперативно проявить заботу о старой колхознице и сейчас же направить плотников. Не дожидаясь новых вопросов, Кузин вкрадчиво-значительным голосом заговорил о своем.

— Есть тут одна идея, Николай Мефодьевич. Починчик думаю организовать, инициативу то есть. Передовая доярка Журавлева открывает школу мастерства. Для всего района. Звучит? Чтобы всех подтянуть до уровня.

Волошин заметил на это, что до уровня подтягивать надо, но без барабанного грома. И сразу перешел к журавлевскому делу. Спросил, как Захар Петрович Кузин, председатель колхоза, докатился до кулачных боев? Потребовал объяснений.

Захар Петрович устроил по телефону целое представление. Сказал, что весь коллектив горел желанием закончить сев первыми в районе, что в самый неподходящий момент Журавлеву захотелось все повернуть на свой лад. Поскольку разговор с ним оказался бесполезным, пришлось призвать его к порядку и дисциплине. А в ответ Журавлев кинулся драться. Случилось это, можно сказать, по вине секретаря партийной организации, который пошел на поводу у Журавлева и не поддержал председателя. И вообще это не та фигура…

— Хорошо излагаешь, Захар Петрович, — сказал ему Волошин. — Теперь меня послушай…

— Ну, мало ли что, — промямлил Захар Петрович под конец разговора. — Погорячились, разошлись… Не знаю, что там наговорил Журавлев, но разве ж я против хороший хлеб в логу взять? Совсем наоборот… Ладно, повременим, бог с ним, с первым местом…

Кончился разговор тем, что Волошин велел готовить собрание колхозников по итогам зимовки скота и полевых работ.

— Там и поговорим об этом случае. Сам приеду, — пообещал Николай Мефодьевич. — Секретарю парторганизации передай, чтобы через час позвонил мне.

ПЕРЕД СОБРАНИЕМ

Прошло несколько дней. Солнце щедро прогрело Заячий лог, подсушило его. Засеяли поле быстро, одним духом.

Домой Иван Михайлович возвращался пешком. Фуражка набекрень, пиджак нараспашку, и глазах радостный блеск. Хорошо идется по мягкой, еще не укатанной и не пыльной дороге, легко думается под мерный неторопливый шаг. Обо всем.

Загустели березняки, одеваясь в лист. Острые иголки зеленой травы проклевываются, перекрашивают лесные поляны, наряжают их. Небо стало высоким, ясным, наливается голубизной. Хорошо!

Теперь бы свалиться, думает Иван Михайлович, и заснуть до самой-самой уборочной. Чтобы не заглядываться на небо, не тревожиться за редкость облаков, не томиться ожиданием дождя и не вскакивать ночами, едва ударят по крыше первые капли…

Вот легло спелое семя в спелую землю — и начинается твоя маята хуже самой худой работы. Ждать, пока взойдет, — ладно ли? Ждать, пока поднимется, — ладно ли? Ждать, пока нальется, — ладно ли? Будешь ругать себя за торопливость — надо было чуток подождать, или за медлительность — надо было поспешить. И только когда упрячется хлеб в закрома, освободится затаенное на все лето дыхание. За добрый урожай тебя похвалят и сам похвалишь себя. Высохнет, вымокнет хлеб — тебе укор. Даже если нет в этом твоей вины, все равно возьмешь ее на себя и будешь казниться. Такая уж доля у хлебороба. И хоть много под рукой у него всяких машин, а в основе дела все же он сам стоит.

Какой хлебороб не представляет себе такую картину: выращен урожай, собран, как золото литое, и вот уже мельник пушит зерно, и вот уже пекарь являет миру чудо из чудес — горячий душистый каравай. И если даже один человек из тысячи, отведав свежего хлеба, помянет тебя добрым словом, то нет большей радости хлеборобу. Лишь ради этого стоит месить грязь на полевых дорогах, недосыпать, обжигаться полуденным зноем…

«Сам-то я понимаю это, — думает Иван Михайлович, — а дети мои понимают? С Андреем вот все ясно. Он прост, чист душой, любопытен к работе и жаден до нее. Такие прикипают к дому, к делу, к родной стороне и к земле… С Натальей хуже. Вернее, не все понятно. Может, отсюда, от трудности понять, идет обида на дочь? Да и не столько сама она виновата, а мы, старые, опытные, видавшие виды. Показал Захар ей красивую картинку, оплел словом. Зачаровалась, елки зеленые, ни на себя некогда глянуть, ни на других. А раз голова закружилась, попробуй тут устоять. Но упасть не дам, не отступлюсь. Хорошо хоть Волошин понял мою боль за Наталью. Но все же говорит, что преувеличиваю. И его понять можно. Ему Наталья прежде всего доярка передовая. А мне дочь… Взрослеют, одни заботы с плеч долой — другие у порога стоят, очереди ждут… Сергей вот определился, уже крепок на ногах, в нашу породу, настырный. Сына вот Ванюшкой назвали — мне в радость. Не забывают. Да и грех забывать…

Теперь нам что? — уже о другом думает Иван Михайлович. Теперь бороны-сеялки на место, ремонт им сразу делать. Тракторам тоже полную ревизию навести и за комбайны приниматься. Можно сказать, хорошо ребята поработали. Что по мелочам неладно было — теперь не в счет. И поминать не стану. Лишний укор тоже мало пользы дает… Надо бы Пашке домик их перетрясти. А что? За посевную нам большой выходной полагается, вот и воспользоваться. Четыре-пять нижних рядов из нового леса срубить, а на верх и старое годится. Завтра или прямо нынче поговорю с ребятами. Не должны бы отказаться. За свой дом потом возьмусь, свой никуда не денется…»

Коротка дорога, коли шаг скор. Вон и Журавли видны за лесом. Вон и дом его голубеет ставнями. У ворот на скамейке Мария Павловна вечер коротает. Едва подошел, спросила:

— Отмаялись?

— Все, мать, конец одной заботе. Журавлята дома?

— Нету, разбрелись… Садись, отдыхай.

Тих и легок весенний вечер. Вполсилы еще горит остывшее за зиму солнце, синева неба густа и вязка. Мелкая древесная листва источает сладкий аромат — не летний щедрый, не осенний спелый, а свой, едва различимый, пряный и успокоительный. На земле тихо, в облаках тихо, на душе Журавлева тоже тихий покой. Сидел, курил, смотрел на Марию Павловну — уж больно медленно сходит с лица болезненная серость. Но это пройдет.

Из проулка вывернулась Наташа. Одета она уже по-летнему: розовое платье в крупный белый горошек, белые же туфли на толстой подошве, голова прикрыта ажурной косынкой. Подошла, спросила удивленно:

— Надо же! Сидят и молчат.

— И ты садись, повечеруй, — Мария Павловна подвинулась, освобождая место на скамейке.

— Нашли старуху! На ферму пора собираться.

— Сядь, Наталья, разговор есть, — сказал ей Иван Михайлович.

— Начинается! — проворчала Наташа. — Что вы из меня жилы тянете? Не туда пошла, не так сказала, не то сделала… Вот дождетесь — уеду куда-нибудь!

Посмотрела с вызовом, но тут же опустила голову, зарделась, теребит угол косынки.

— Ты не кричи, Наталья, — просит Иван Михайлович. — И врагов в своем доме нечего искать. Ты лучше вот что скажи: мне как быть? Вот завтра собрание, и спросят люди: как же так, Журавлев, в чужом глазу соринку видишь, а в своем? Как тут отвечать, елки зеленые? И что отвечать?

— И я про то же толдоню, — вставила Мария Павловна. — А все как в стенку горох.

— Забыл, как сам радовался? — спросила Наташа отца. — Мы — Журавли! Мы — такие!

— Говорил, — признался Иван Михайлович. — Не понял я сразу, куда оно повернется. Теперь ты пойми, Наталья. Я очень тебя прошу.