Изменить стиль страницы

Мария Павловна с испугом ждет взрыва и умоляюще смотрит то на дочь, то на мужа. Нахохлились, напружинились, тронь — искры полетят. Наташа первая догадалась, что может получиться, если и дальше говорить в таком духе.

— То ли тебя на собрании спросят, то ли меня. Если спросят — отвечу, — сказала она. — Так я пошла. Вечеруйте.

— А ужинать? — остановила ее Мария Павловна.

— Потом, как с фермы приду.

— Отвяжись ты от нее, отец, — плаксиво заговорила Мария Павловна, когда Наташа ушла в дом. В ее голосе уже не осуждение, а жалость. — Пускай сама, как знает.

Иван Михайлович не ответил. Закурил свой «Беломор», забивая дымом горечь от разговора с дочерью.

Вскоре подкатил на мотоцикле Андрюшка, лихо тормознул у ворот.

— Солнышко провожаете? — спросил он и сразу же осекся, едва отец уставил на него глаза-буравчики. — Ты чего, батя?

— Ничего… Не знаешь случаем, кто дорогу у Осинового колка перепахал?

— Какая еще дорога? — забеспокоилась Мария Павловна.

— Обыкновенная, по которой ездят.

— Ну я, — набычился Андрюшка. — Подъемник у плуга не срабатывает.

— Какой пахарь — такой и плуг… Ты вот чего, елки зеленые. Давай ужинай, бери потом лопатку и дуй туда. Заровняешь. Утречком доскачу, проверю.

— Может, завтра? — вступилась мать. — Куда гонишь на ночь глядя.

— Не завтра, а нынче! — отрезал Иван Михайлович.

— Так плуг же не поднимается! — закричал Андрюшка. — Виноват я, да?! Я один на дорогу заехал, да?!

— Сперва с тебя спрос, а с других — потом. Запомни это наперед.

Андрюшка больше не стал спорить. Счел за лучшее бежать во двор за лопаткой. Крутнув педаль мотоцикла, он рванул его с места и укатил.

До ночи хватило бы парню заваливать борозды, не догадайся Валерку и Пашку позвать на подмогу. Втроем за какой-то час перевернули тяжелые пласты, и полевая дорога обрела прежний вид. После ребята долго смеялись над горе-трактористом…

А посиделки у ворот кончились разговором с Кузиным. Вот уж кого не ждали, тот сам пришел. Улицей идет как хозяин. Туда глазом зырк, сюда зырк. Подошел, облокотился на изгородь, молча закурил и запыхтел, пуская колечки дыма.

— Что-то нарядный ты больно, Захар? — спросила Мария Павловна, обратив внимание на ровные стрелки наутюженных брюк, на красивую рубашку с открытым воротом. На ногах Кузина новенькие туфли блестят и сияют.

— Да вот приоделся, — нехотя ответил Захар Петрович. — Надоело за весну сапогами бухать. С такой работой и на себя некогда глянуть, ходишь как обормот.

И замолчал. Задрал голову и смотрит на темнеющие верхушки берез. Мария Павловна догадалась, что Кузину нужен разговор наедине. Точно. Едва она ушла во двор, как Захар Петрович примостился на скамейку, спросил Журавлева:

— Куда это Андрей недавно промчал? Как на пожар.

— Да так, размяться…

— Лютуешь все? — Захар Петрович бросил окурок. — Настроение что-то паршивое, прямо хоть волком вой.

— И ты жалуешься, — усмехнулся Журавлев. — Я вам что, лекарь по настроению?! У меня у самого десять кошек на душе скребут.

— Это я так, к слову пришлось… Доклад писал на завтрашнее собрание, вот и запуталось в голове. Я, Иван, человек, ты знаешь, прямой, вокруг да около ходить не люблю.

— Ясно! — Журавлев удовлетворенно хмыкнул, словно все ему известно загодя, и слова Кузина только подтверждают это. — Пришел сказать, что достанется мне на орехи. А я не боюсь, Захар. Что во мне — то со мной. Поздно меня переучивать.

— Ничего тебе не ясно. Одно знаешь — меня винить. Сам же заманил сюда, а теперь спишь и видишь, как бы посильнее в грязь втоптать, побольнее ударить… В мою бы шкуру тебя сейчас, узнал бы, почем эти фунтики председательского лиха. Обвинять — работа не тяжелая… Ну, чего голову угнул? Ты в глаза мне глянь, Иван, может теперь я пойму, чем я виноват перед тобой?

Иван Михайлович ответил не сразу, шевелит губами, будто жует застрявшее слово.

— Вот говоришь ты, Захар мой Петрович, — наконец медленно начал он, — что тебя только виню. Ошибаешься, елки зеленые! Прежде себя виню. Я ведь намного раньше других твою беду заметил. Мне бы криком кричать, а я молчал и ждал. Тебя еще можно простить, меня же — никак нельзя… Вот уж лет пять или больше, — продолжал Журавлев тихо и размеренно, — мы не говорим друг с другом обыкновенными словами. С опаской сходимся, с опаской расходимся, все подковырки ждем. Мы оба боимся жалости, хотя ни я тебя ни разу не пожалел, ни ты меня… Давай хоть нынче спорить не будем. Вечер-то славный какой.

Вечер и правда на диво. Солнце скатилось к самому лесу, постояло на верхушках березок, словно раздумывая, не продлить ли день еще на час-другой. Но нет, пора и солнцу на покой. И сразу новыми красками заиграло все вокруг. В чуть потемневшем небе пасутся табуны золотистых облаков, будто достают их из печи и неостывшими выпускают на волю ветра. Чуткий лес сторожко ловит теплый ветерок и полон неясного шепота, шороха, вздохов. Дома, озаренные закатом, сияют умытыми розовой водой окнами.

— Вот помяни мое слово, Захар, — после долгого молчания опять заговорил Журавлев. — Как-нибудь ты сам или пособишь кому, но устроишь большую пакость, Себе, мне, кому другому…

Обидные слова сказал Журавлев, страшные слова, холодом на спине отозвались они у Захара Петровича. Он помотал головой, будто одолела его сонливость в неурочный час, поковырял носком ботинка слежавшийся песок у скамьи.

— Некогда мне, Иван, про это думать. У меня колхоз на шее.

— Опять «я», опять «у меня», — ухватился Журавлев.

— Любишь ты, Иван, к слову придраться.

Опять замолчали и сидели так до тех пор, пока не пришла Мария Павловна.

— Ишь как надулись они, — сказала она. — Что твои петухи… Эх, мужики вы мужики! Сели б когда за стол, да посидели как люди. Чего делить-то вам на старости лет?

— Правда, Захар! — обрадовался Иван Михайлович. — Пошли в дом. Вина выпьем, мою любимую тихонько споем. Помнишь ее? «Скрылось солнышко из глаз, в тучку закатилось, не на день — на долгий час с милым я простилась…»

— Какие тут песни, — Кузин улыбнулся — жалко и виновато. — Ты завтра, Иван, не очень-то… Сами мы с тобой развели грязь, сами и выскребать ее будем. Волошин приедет ведь. Сильно красиво мы покажемся со своими дрязгами. На весь район ославимся. Пальцем указывать люди станут.

— За этим и приходил?

— Пожалуй…

— Это как собрание пойдет, — твердо сказал Иван Михайлович.

— Что ж, и на том спасибо…

Захар Петрович ушел. Голова опущена, широкие плечи обвисли. Журавлев направился было следом, но остановился и долго смотрел, как медленно бредет по проулку старинный его дружок-недруг.

СОБРАНИЕ

Собрание было на поляне подле клуба. Народу собралось много — и журавлевцы, и из других бригад приехали. Такие собрания по колхозам уже стали традицией. Кончилась долгая зима, проведена короткая, но напряженная посевная. Надо подвести итоги тому и другому, отметить тех, кто этого заслужил. После таких собраний обычно выходной на три, а то и четыре дня за всю посевную, когда не было времени считать, где там суббота, а где воскресенье. Это тоже в немалой степени влияет на настроение собрания.

Когда избрали президиум, объявили повестку и докладчика, Захар Петрович резво поднялся, внимательно и строго глянул по рядам колхозников. Кашлянул, набрал полную грудь воздуха, как перед нырком в воду, и заговорил размеренно и четко, отделяя слово от слова.

Слушали его, особенно первую часть доклада, без особого интереса, поскольку все эти надои, привесы, центнеры и гектары уже известны. С любопытством глазели на Волошина, сидящего с краю стола в президиуме. В Журавли секретарь райкома приехал рано утром, днем его видели то в сопровождении Сергея, то с Кузиным в летнем животноводческом лагере, в мастерских, на полях. Волошин расспрашивал о работе, о жизни, но при Кузине люди разговаривали неохотно. Николай Мефодьевич сразу обратил на это внимание.