Изменить стиль страницы

Но на вершине горы, быть может благодаря особой атмосфере, слова Бэйли звучали в ушах Педерсона громче всех разъяснений Саксла; и Педерсон пришел к убеждению, что один шанс — будь он на сотню или миллиард — это все же реальная возможность. Вопрос, который Чарли Педерсон не решался задать никому, все время мешал ему, как туман, как непрошенная дремота, как песчинка в глазу. Неужели жизнь на земле так мало значит, что можно говорить об ее уничтожении как об одном шансе из стольких-то? Затем вопрос этот сложился иначе: неужели эти люди не понимают, что нельзя заходить так далеко, что они несут ответственность не только перед своими близкими, но и перед самой жизнью? Но Педерсону в те минуты было не так-то легко сосредоточить мысли на значении жизни. Он прошелся взад и вперед, съел еще один сэндвич, швырнул вниз еще несколько камешков. Ну хорошо, а разве это не является злом по своей природе? Или, хуже того, не сводит ли это значение добра и зла к нулю? Но это был тот же, или почти тот же вопрос, с которого он начал, и, окончательно зайдя в тупик, Педерсон не знал, что делать, — разве только спуститься с горы в надежде, что это странное настроение развеется по дороге.

Прежде чем начать спуск, Педерсон долго смотрел на плато Лос-Аламос, лежащее внизу в сорока милях отсюда; его смутно тревожила мысль о том, что от совершающейся на этом плато громадной работы нет даже точечного следа в дымке пространства, ее не увидишь, не почувствуешь, даже не заподозришь о ее существовании, она — ничто. С того места, где стоял Педерсон, все плато, кишащее людьми — людьми, которых он знал, — застроенное домами, наполненное гулом свёрл и генераторов, гудками машин и голосами детей, отсюда казалось маленьким и пустынным, и только стекла, полыхавшие отблесками заходящего солнца, свидетельствовали о том, что люди там держат пальцы на кнопках управления вечностью, — пусть эта фраза настолько патетична, что он, конечно, постесняется произнести ее при ком-нибудь вслух, зато она довольно точно выражала его ощущения.

Глядя вниз, Педерсон вспомнил молодого человека, который в маленьком домике на дне каньона всего через день-два после памятного разговора с Сакслом слишком сильно нажал на одну из таких кнопок и от этого через двадцать дней умер. Педерсону никак не удавалось сделать еле уловимое движение глазами, чтобы перенести фокус зрения с плато на тот каньон, скажем, где стоял домик, в котором раньше работал молодой физик, а сейчас работает его друг Саксл. От плато до каньона четыре или пять миль — четверть часа езды на машине по петляющей дороге, но для горы и для человека, глядящего с вершины горы, это было ничто; там проходила граница безопасности, но для горы этой границы не существовало и для человека, глядящего с горы, тоже.

Педерсон спустился с пика Тручас, но странное настроение не развеялось дорогой. Вопрос, который самому Педерсону был неясен, не говоря уже о том, что он останется без ответа, да и вряд ли будет кому-нибудь задан, не выходил у него из головы. Педерсон был так рассеян, что это бросилось в глаза кое-кому из друзей, двум-трем пациентам и уж конечно Бетси Пилчер, которая приставала к нему со всякой чепухой.

— Что у вас — нервозность, раздражительность, переутомление? — спросила она Педерсона.

— Я себя чувствую прекрасно, — буркнул он.

— А похоже, будто у вас и то, и другое, и третье, — сказала Бетси. — Я и сама места себе не нахожу. Хоть бы скорей прошел вторник двадцать первого числа.

— Почему? Это еще что такое?

— Ну как же, помните Нолана? То, от чего он умер, случилось во вторник двадцать первого августа. А сейчас первый такой месяц.

— Какой месяц? И почему первый? Что вы городите?

— После вторника двадцать первого августа первый раз вторник приходится на двадцать первое число.

— Ну и что? — резко спросил Педерсон; он начинал понимать, в чем дело, но не желал поддаваться подобным мыслям и сердито поглядел на Бетси.

— Ну и ничего. Скорей бы прошел этот день, вот и все.

— Ей-богу, вы просто с ума сошли. Неужели вы так суеверны? Вот уж не думал.

— Скорей бы прошел этот день, — повторила Бетси. — А насчет того, что я с ума сошла, вы бросьте. Не мне одной это не дает покоя.

Сознание, что сегодня вторник двадцать первого мая, не покидало Педерсона все время, пока он думал о том, что Герцог больше не станет ему надоедать, что сломанную ногу Матусека он будет лечить, как обычно лечат такие переломы, а пока он размышлял о словах Бэйли, о значении жизни, о добре и зле. Словно во сне, он молча бродил возле окна, иногда принимался теребить шнурок от шторы, а мысли его то и дело возвращались к пику Тручас и к своим тогдашним ощущениям. В больнице стояла тишина. С тротуара за окном Педерсону помахала рукой молодая женщина, мать ребенка, у которого он вчера вытащил из ноги четыре колючки. И Педерсон кивнул ей, думая о том, что с пика Тручас кажется, будто здесь совершенно ничего не происходит. Календарь, висевший на стене, вдруг смутил его и он поспешно отвел глаза. Стенные часы показывали без двадцати пять, и Педерсон поймал себя на том, что чего-то ждет: он ждет, чтобы часы пробили пять, — тогда он сможет уйти домой; ждет, чтобы вздор, который наговорила Бетси, улетучился из памяти; ждет, чтобы что-то случилось. Он вспомнил воображаемые толпы людей, которые будто бы стояли в ожидании внизу, по ту сторону отвесной стены гор; над равниной нависла недоуменная тишина, а он все всматривался вдаль, ища каких-то многозначительных признаков на отдаленном плато, ничего не находя, ничего не видя, не умея даже отличить плато от каньона в пяти милях отсюда, где ровно девять месяцев назад кто-то чуть сильнее, чем нужно, нажал кнопку управления. О, смятенный дух!

4.

На крыльце дома в каньоне у самой двери сидит солдат; покачиваясь на задних ножках стула, он читает приключенческий роман и по временам следит глазами за птицей-кардиналом, порхающей среди деревьев, которые обступают поляну перед домом. Птица проносится мимо, делает крутой вираж, взвивается кверху и исчезает.

«Веда, не гляди туда! — читает солдат. — Теперь им конец! Ты хочешь знать, что произошло? Мы своим астральным лучом разрушили их гравитационный регулятор! Жизнь твоего отца спасена, Веда, и люди садов с метероида снова станут свободными. О, только бы не нагрянули космические мародеры! Но как от них скрыться?»

Солдат роняет книжку на колени. Он оглядывает поляну, но птица уже улетела, и теперь он шарит глазами по цветам, мельком оглядывая кустик за кустиком. Солдат знает, чего ищет, но, как всегда, нерешительно водит взглядом вокруг да около. Кто его знает, как называется этот странный оранжевый цветок на краю поляны, недалеко от крыльца; солдат уже давно приметил его и, найдя глазами, устраивается на стуле поудобнее и, почти сам того не сознавая, настораживается, чтобы кто-нибудь, выйдя из дома, не застал его врасплох. Солдат прислушивается и замечает, что глухой прерывистый звук с каждой секундой становится громче и громче. Этот звук всегда вызывает в нем смутное беспокойство: ему кое-что известно о том, что происходит там, внутри, и он понимает, что звук этот означает скрытую опасность, страшную опасность, которая кажется еще страшнее оттого, что он толком не знает, в чем она состоит. Но, быть может, так даже лучше: пока слышен звук, никто не выйдет из дома, и солдат спокойно предается созерцанию цветка. Из чашечки торчит большой, окруженный лепестками пестик, похожий на мужской орган. Вот уже сколько дней солдат тайком глазеет на эту странную штуку — с тех самых пор, как кто-то, выйдя из дома, указал ему на цветок и спросил, не вызывает ли это у него желания съездить в Санта-Фе. Солдат не сразу понял — он еще не видел таких цветов, они растут только на Западе и только в горах, — а разобрав, в чем дело, вдвойне смутился и оттого, что проявил такую тупость, и от того, что увидел. Даже и сейчас, когда солдат разглядывает цветок украдкой, он смущает и вместе с тем волнует его. Солдат задумал сорвать цветок, когда в следующий раз поедет в Санта-Фе, и для смеху преподнести одной тамошней девчонке — все равно она не из тех, на которых женятся.