Весною, с середины мая, над серыми стволами осин колышутся и трепещут блестящие зеленые листья, а по краям поляны, там, куда ветер или птицы занесли семена, расцветает голубой водосбор и другие горные цветы.
С той поры, как в этом здании началась тайная бесшумная работа, она не прекращалась ни на минуту; работа, без сомненья, продолжается и по сей час и, быть может, в этом же самом здании. Впрочем, поручиться трудно. Когда существование города перестало быть тайной, сюда время от времени стали приезжать по специальным пропускам гости — друзья и родственники местных жителей, любознательные журналисты, представители фирмы «Элкс и Киванис», конгрессмены и так далее. Но здания, где идет работа, охраняют двойные ограды, прожекторы по ночам и вооруженные часовые, дежурящие круглые сутки; эти здания не включены в список городских достопримечательностей, которые показывают приезжим, и приезжие никогда не допускаются в каньоны. Одно только можно сказать с уверенностью: если работа в этом каньоне продолжается до сих пор, то сейчас ее ведут совсем иными способами, чем до случая, происшедшего однажды во вторник, в мае месяце, вскоре после окончания второй мировой войны.
В этот день, в пятом часу, доктор Чарлз Педерсон стоял в ординаторской больницы Лос-Аламоса.
Ординаторская находилась в восточном крыле длинного стандартного дома. Из ее двух окон был виден пирамидальный пик Тручас, высившийся в сорока милях отсюда, за долиной Рио-Гранде, и снеговая линия, заметно отступившая вверх после весеннего таяния, и седловина между Тручасом и соседним пиком чуть поменьше, с южной его стороны. Доктор Педерсон вспомнил, как он взбирался по склону горы со стороны седловины и представил себе одинокую мужественную человеческую фигурку на фоне первобытной природы. С той минуты, как девять дней назад доктор Педерсон взошел на пик Тручас и постоял на самой вершине, его волновали чувства и даже мысли, настолько сокровенные, что ими ни с кем нельзя было поделиться, и настолько чуждые небольшому кругу его убеждений (которых, впрочем, до сих пор ему вполне хватало), что они не укладывались ни в какие привычные рамки.
Прежде ему не стоило труда справляться с подобными ощущениями — вернее, они, к счастью, не всегда доходили до его сознания. Послушный сын состоятельных родителей, живших в тесном предместье одного из городов на Востоке, он был, как стрела, нацелен на единственную мишень — профессию врача; мать натягивала тетиву, отец смазывал лук, Чарли послушно трудился, и вот в двадцать восемь лет он врач в чине капитана, убежденный, что еще год или два близости к делу исторической важности будут чрезвычайно полезны для его дальнейшей карьеры. А сейчас он охвачен полным смятением, которое вызвано чем-то таким, что раньше он всегда умел определить, подвести под какую-нибудь рубрику и предать забвению, как обыкновенную студенческую блажь, как действие хмеля после вчерашней пирушки, как неизбежное влияние нью-йоркских евреев, журналистов, художников — словом, как нечто, к чему не стоит относиться всерьез. О, смятенный дух! Девять дней назад, собираясь на прогулку (в рюкзак были уложены сэндвичи, термос с кофе, аптечка первой помощи и прочие полезные предметы), доктор Педерсон изучил две напечатанные в газете Санта-Фе памятки для туристов, совершающих восхождение на горы, и постарался запомнить щедрые наставления двух-трех друзей, которые уже совершали такие экскурсии. Все они оказались очень полезными — эти советы, но жуткое ощущение на вершине пика Тручас, когда стоишь над всем миром, один среди беспредельного неба, и ветер бьется где-то у твоих ног, — никто не подготовил его к этому; впрочем, если б кто-нибудь и попытался, Педерсон пропустил бы такие слова мимо ушей, не имея оснований бояться того, с чем никогда в жизни еще не сталкивался.
Он не слышал, как в комнату вошла медицинская сестра.
— Значит, снова за работу, mon capitaine[2]. Вас там ждет Герцог.
— О, господи!
— Вот именно, — сказала девушка. — Но он хочет вас видеть.
— А я вовсе не хочу его видеть. Зачем он сюда ходит? Где он, на улице или тут?
— Он стоит на ящике под окном и разговаривает с больным, хотя это, как известно, запрещено.
— Ладно, пусть себе. По крайней мере, это меня избавит от разговора с ним. Можно подумать, что он здесь самый главный. И чего только он поднял такую суматоху? Война ведь уже кончилась.
— Милый доктор Педерсон, — девушка склонила голову набок и всплеснула руками. — Я это от вас уже не в первый раз слышу… Вы… как это говорится, un innocent[3]. Это же военный объект. Здесь делают бомбы. Поэтому многим тут как-то не по себе. Кроме врачей, конечно. Врачи всегда такие спокойные и собранные.
До чего же приятно бывает смотреть на такую молоденькую сестру, свежую и изящную, в отлично накрахмаленном белом халате, которая, как подсолнечник под лучами солнца, нежится в обществе окружающих ее врачей! А между тем, заурядная сестра, которая может быть какой-угодно, только не изящной, считает, что врачи, как правило, страшные гордецы, любят порисоваться и что с ними умрешь со скуки; в комнатах сестер, где обычно перемывают косточки всему медицинскому персоналу, отпускаются тысячи шпилек по поводу чванливости врачей. Врачи же, в свою очередь, держатся мнения, что сестры, как правило, невежды и безнадежные тупицы, что они либо бесполы, либо слишком льнут к мужчинам и вообще представляют собою главную угрозу здоровью пациентов. Правда, бывает, что врачи женятся на медицинских сестрах; тут, конечно, берет свое привычка к каждодневному общению, и природа, которая не терпит пустоты, нередко порождаемой разбитыми иллюзиями и непрерывным бегом времени, стремится заполнить ее чем попало. Но ни мисс Бетси Пилчер, ни доктор Педерсон, стоявшие в ординаторской и глядевшие друг на друга, не подозревали об этом.
Доктор Педерсон зашагал взад и вперед по комнате, точно так же, как когда-то шагал его учитель доктор Септимус Стил. Мисс Пилчер думала о Герцоге — он не такой надутый, как этот выступающий журавлиным шагом доктор, но слишком занят собой и ничем другим не интересуется. Она подошла к окну, слегка покачивая бедрами, — ей нравилась такая походка.
— Все-таки, придется его принять, — сказал доктор Педерсон.
Бетси промолчала, теребя шнурок от шторы. (Еще бы ты его не принял!). Она смотрела на пик Тручас — никогда она на него не взбиралась, никогда не взберется, и ее туда вовсе не тянет. Но сегодня Тручас словно заколдовал ее или, быть может, Чарли Педерсон оставил у окна демонов тревоги, и они сейчас витают вокруг Бетси. Во всяком случае, на нее вдруг нашло мрачное настроение; сегодня она не пойдет ни в кино, ни в военный клуб, будет сидеть одна в своей комнате и, возможно, проревет весь вечер.
— Уж на этот раз я сумею его одернуть, — сказал Чарли, продолжая шагать на манер доктора Септимуса Стила.
«Горные овцы нежнее, степные же овцы жирнее, стало быть, мясо последних будет гораздо вкуснее», — произнесла про себя Бетси. Пусть ниточка ее мыслей началась с пика Тручас, но все равно привела она к штабному писарю сержанту Роберту Чавезу, который научил ее, помимо всего прочего, этим старинным, немножко напыщенным прибауткам и повел бы сегодня в кино или в военный клуб, если б его не отправили в Бикини на испытание атомной бомбы. («Хочет, чтоб я позвала Герцога, пусть так и скажет, я не обязана угадывать чужие мысли».) Если б на том ящике под окном сейчас стоял Роберт, она бы ему высказала все начистоту.
«Слишком уж все это затянулось», — сказала бы она. («Что затянулось, детка?»)
«Ну, армия, атомные бомбы, испытание новых бомб и все прочее… Это не жизнь». («Ну-ну, девочка, спокойно!»)
«Все тут какие-то взвинченные. Это не жизнь». («Ты сама взвинчена, детка, неужели ты не рада, что я вернулся?»)
Вертя шнурок от шторы и легонько постукивая им о стекло, Бетси представила себе, как она высовывается в окно, целует Роберта, поправляет ему галстук и затем они идут в военный клуб.