Однако часов в пять нарядчик принёс мне извещение на получение посылки от Анечки. Она прислала очень нужную книгу «Диагностика внутренних болезней», а так как по положению спецлагерник не имеет имени, а только номер, то я и поставил на книге свой номер 0-837. И сейчас она лежит передо мною и напоминает все подробности этого дня.
День «Дядя Сыр» был, естественно, немедленно переименован в «День Анечки». Помимо книги в ящике находились сухофрукты для компота — сокровище для лагерника вообще, вдвойне — для находящегося в Сибири и втройне — для февраля месяца, то есть для окончания изматывающей все силы холодной зимы. Конечно, я сейчас же сварил себе компот, угостил Сидоренко, и так мы вместе просидели до начала вечернего приёма, разговаривая о том и о сем, потому что оба были уверены, что доживём до свидания со своими милыми — заключение окончится.
Начался приём, утомительный, жаркий и шумный как всегда. Персональный шпик у дверей отсчитывал одну партию за другой, люди толклись в комнате, потные и возбуждённые, и я уже начинал чувствовать ту тупую боль в левом темени, которая для меня в последнее время стала служить сигналом нервного перенапряжения.
— Що, голова болыть? — шёпотом спросил внимательный Сидоренко.
— Начинает. Но скоро конец, сейчас уже часов девять!
В этот момент к столу подошёл молодой урка и потребовал освобождения от работы. Урки в Камышлаге были отборные, оторви и выбрось, как говорят в лагере, самый опасный сброд, который присылали со всех лагерей, чтобы от них избавиться.
— На что жалуетесь?
— Я здоров. Пиши освобождение, гад, и не разговаривай. Пиши по-хорошему, падло, пиши, пока жив, понял?
И урка сгреб меня за чёрную куртку, заказанную мне начальником в портняжной мастерской в виде поощрения.
— Это твой, поднимайся! — сказали два пахана, украинец и узбек, третьему, русскому.
— Ты кто такой есть, очкастый? — спросил плечистый урка власовца. — Иди, батя, пока я не вогнал тебя спиной в стену!
Произошло замешательство. Урки — не власовцы, власовский пахан урке не указка. Люди с термометром под мышкой стали улыбаться. Это подбодрило хулигана.
— Ну, надумал? — спросил он меня. — Нет? Так подумай!
И с размаха ткнул меня кулаком в грудь. Удар пришёлся по кончику грудины и, надо полагать, надломил его. Я задохнулся от боли, качнулся назад и потерял равновесие — упал правым боком на Сидоренко, тот с аппаратом Рива-Роччи в руке повалился на пол и потянул за собой стол так, что тот опрокинулся на регистраторов со всем тем, что на нём находилось — чернильницами и бумагой. Кое-кто захохотал — от одного удара повалились пять человек, вверх торчали четыре ножки стола, а из-за них — три пары ног. Это окончательно раззадорило урку. В одно мгновение он изловчился и ударил меня кулаком в левый бок — как раз туда, где у меня в Норильске были выпилены ребра для лечения травмы, нанесённой железным тросом следователя Соловьёва. Это место у меня болит и сейчас, а тогда от удара колющая боль пронзила меня спереди и сзади, как будто в груди лопнуло сердце. Боль была настолько сильна, что захватило дух, и я замер, молча стоя на четвереньках посреди комнаты. Больные долго поднимали меня и усаживали, а тем временем паханы загнали урку в угол, и пока один отвлекал его внимание лёгкими ударами в лицо, двое всадили ему железные огурцы в живот. Урку вынесли и выбросили в снег с порога, я отдышался и довёл приём до конца — принял свою норму в 200 человек.
На койку доплёлся кое-как. Сидя, думал: «Нет, этот день будет днём двух ударов. Я его не забуду».
Когда всё стихло, я почувствовал странное беспокойство — руки и ноги не лежали на месте. Я стал поворачиваться с боку на бок, но потом вдруг сообразил, что такое странное возбуждение я ещё никогда не чувствовал.
Так прошла ночь.
Наутро я оделся. Стала болеть голова — как всегда левый висок, но по-новому, совсем необычно. Я пошёл завтракать. За столом люди со мной здоровались и что-то спрашивали. Я отвечал и вдруг заметил сначала удивлённое выражение лиц моих собеседников, а потом ушами услышал, что я хорошо понимаю говорящих и мысленно им правильно отвечаю на вопросы, а язык мой отвечает неправильно, произнося не те слова, что надо.
В это время по зоне понеслась свора самоохранников и надзирателей. Объявили общую проверку: день был морозный — ниже -40, выводить на работу было нельзя, и начальство решило отравить день неожиданного отдыха стоянием на морозе. Три тысячи человек построили колонной, началась проверка. Я стоял в рядах, чувствуя нарастающую тупую боль в левом виске и необъяснимое беспокойство. Сосед что-то спросил меня и откачнулся: я ответил ему набором бессмысленных слов. Меня ударило в пот. Собрав последние силы, я вынул бумагу и написал на ней личные данные (фамилию, имя, отчество, год рождения, срок и пр.).
В это время ко мне пробрался личный шпик.
— Вас чукаэ начальник, пан доктор! Вин у нас в секции!
Я вошёл и почувствовал, что теряю силы. Ухватился за дверь. Молча протянул листок с данными, потому что боялся говорить.
— Быстролётов пьян! — сказал начальник и расхохотался. Его смех — это было последнее, что я услышал и понял.
Меня подняли. Плачущие от горестного сочувствия инвалиды понесли меня на руках в больницу — до неё было шагов двадцать. Когда меня донесли, то на мне уже не было ботинок и телогрейки — инвалиды, обливаясь слёзами, обокрали меня.
В больнице моё тело положили на топчан и ушли — перекличка продолжалась, отбоя ещё не было. Я вскочил с топчана и порвал больничный журнал и все истории болезней. Босой и раздетый выбежал в зону. Упал в снег и, наконец, потерял способность двигаться.
Этот роковой день оказался днём второго паралича.
Прошло трое суток.
Первое, что я увидел, когда пришёл в себя, — это слабо освещённую комнату, наполненную серой водой. В ней плавали слова. Они медленно крутились, и я без труда читал их: ру-ка, но-га, сте-на. Потом стало светлее, и я услышал голоса, неясные вначале, потом громкие и знакомые. Голос корейца Кима, санитара, сказал:
— Иван, кончай завтракать. Начальница больницы уже пришла. Сейчас будет обход.
Я открыл глаза и увидел, что лежу в небольшой палате для четырёх больных. На койке против меня с книжкой в руках сидит сапожник Иван, суровый, рослый и красивый парень, бывший гестаповец, из пленных красноармейцев.
— A-а, проснулись, доктор! Поздравляю! Эй, корея, иди умой доктора! Он проснулся.
Иван вышел курить, кореец ловко и быстро вытер мне лицо и руки полотенцем, которые смочил в горячей воде, улыбнулся и тоже вышел. В коридоре уже послышался голос начальницы, капитана медслужбы Костровой.
«Что со мной? — вяло думал я. — У меня ничего не болит, только голова тяжёлая. Кашля нет… Гм… В чём же дело?!»
В это время вернулся Иван и сел на свою койку. За ним вошла начальница в сопровождении заключённого врача, пожилого грузина, бывшего парижского меньшевика.
— Доброе утро, больные! А, наш доктор уже проснулся!
Она подошла к моей койке. Я в ожидании насторожился - из ее слов сейчас я узнаю причину моей госпитализации.
— Доктор, кто я? — начальница и врач наклонились надо мной.
Я молчал, поражённый нелепостью вопроса. Стоит капитан Кострова, с которой я работаю четыре месяца, и спрашивает, кто она! Провокация? Насмешка? Или она не в своём уме?
— Что же вы молчите? Ответьте, кто я?
— Капитан Кострова, — ответил я с некоторым раздражением. И вдруг похолодел от ужаса: ушами услышал, как мой язык с трудом произнёс:
— Ка…стр…юлька!
— Кастрюлька? Нет, нет, доктор, вы не поняли. Я спрашиваю о себе, понимаете? Скажите — кто я?
— Капитан Кострова, — мысленно ответил я, а мой язык опять произнёс:
— Кастрюлька!
Капитан и врач переглянулись. Выпрямились. Кострова повернулась к двери. Бросила через плечо:
— Пока совершенный идиот. Если выживет, то будет в инвалидном доме клеить конверты!
Крупные капли пота выступили у меня на лбу. Я лежал, не шевелясь, придавленный ужасом. Внутри бушевало неописуемое смятение, мысли неслись как вихрь. Потом почувствовал горячие капли на лице, увидел у ног сложенное полотенце и приподнялся к нему. Взял левой рукой и вытер лицо.