Говорят, что голландским женщинам нельзя по пятницам рассказывать анекдоты: всю субботу они будут переваривать, а в воскресенье утром громко рассмеются в церкви: дошло! Из такого же теста была сделана и жена капитана ван Эгмонта.
Известие о гибели мужа она приняла спокойно, и первая мысль у неё была, конечно: «Ну, отплакалась! Теперь уж никто не будет совать мне в лицо оторванные рукава!»
Судебное следствие длилось несколько недель, кое-кто из команды перенёс воспаление лёгких; остальные занимались составлением счётов страховой компании на вещи, которых у них никогда не бывало. Но когда деловая сторона трагедии была закончена, команда явилась к вдове капитана. Скупыми и грубыми словами была описана последняя сцена. Татуированные мозолистые руки водрузили на кладбище крест над могилой, в которой никто не лежал. Стоя у креста, вдова наблюдала, как эти большие и нескладные люди неловко опустились на колени, мешая друг другу тяжёлыми сапогами, как повар, который единственный знал нужную молитву, опять пропел её, и люди стали креститься чёрными, заскорузлыми пальцами, похожими нате, что бродили когда-то по страницам книги, пропитанной солёной влагой; женщина увидела их глаза — такие детские, наивные и чистые, полные непоколебимой силы.
— Они, эти глаза, нанесли мне удар, от которого я как-будто проснулась, — говорила потом она.
Мать решила оторвать сына от моря, а для этого нужно было его учить, что, естественно, требовало денег. Поэтому вдова отправилась за помощью к своему брату Клаасу, который как раз унаследовал их родовую ферму после смерти отца и стал каасбуром.
Дядя Клаас, которого по смыслу и по созвучию давно уже все величали Каасом, накануне отвёз в город и удачно продал большую партию товара. Теперь он сидел на старинном тяжёлом стуле у старинного тяжёлого стола и пил аневер из свинцовой кружки. Дядя Сыр тоже был голландцем и тоже любил пошутить.
— Я уверен, что твой бездельник попросту был так пьян, что не смог сползти с мостика в лодку, — подмигнув, захохотал сырный мужик, закусывая можжевеловую водку сырой ветчиной.
— От моего взгляда это животное, конечно, должно было бы превратиться в пепел, — рассказывала потом вдова, — но теперь не библейские времена, и мой взгляд не обладал такой силой. Но зато я сделала другое — шагнула вперёд и отвесила ему оплеуху, но какую! Сам капитан ван Эгмонт не мог бы сделать это лучше, а уж — бог свидетель! — в таком деле он был великим мастером!
Так рухнули надежды на помощь. Мать и сын перебрались на юг. Мать поселилась в зееландской деревеньке и занялась вязанием кружев, которые там скупаются спекулянтами и потом выгодно перепродаются как брюссельские; сын жил в пансионе при одной роттердамской школе. Потом ему всегда помнилась их комната, очень маленькая и чистенькая. У окна в чёрном платье всегда сидела мать. У неё тогда уже началась чахотка. С утра и до вечера она всё вязала, вязала, вязала, добывая деньги для воспитания сына. Но у вдовы было и развлечение. Иногда она опускала работу на колени и поднимала голову: прямо перед ней висел портрет мужа, увитый пеной тончайших кружев с одним только ясно читаемым словом Гелд. Так проходили месяцы, так прошли годы.
Отец и раньше всегда отсутствовал, а потому воспитывала Гайсберта мать — простая голландская женщина, до которой всё доходит не быстро, а дойдя — остаётся навсегда. Она воспитывала мальчика не по книгам, но её практические уроки осели в его памяти прочно и стали вторым «я». Он вспоминал о них с благодарностью и улыбкой.
В мокрый зимний день он идёт с матерью по низкому берегу канала. Впереди бегут школьники и шалят. Один скользит и падает в воду. Гай инстинктивно делает движение помочь, но вода холодна и канал глубок. Сын капитана мнётся в нерешительности и растерянно глядит, как тепло одетый мальчик тяжело барахтается в тёмной воде, над которой повис лёгкий зимний туман.
— Ну что же ты! — кричит мать.
Она вдруг побледнела, как мел.
Сын переступает с ноги на ногу.
— Ты не сын своего отца! Трус! — и мать в исступлении поднимает руку, чтобы дать сыну пощечину.
Сбросив пальто и ботинки, Гай прыгает в воду. Мать протягивает ручку зонтика, которую тот крепко держит одной рукой, а упавшего — другой. Он видит над собой большие глаза, светло-серые, которые вдруг стали чёрными. Когда мальчики выбираются на берег, мать обнимает их и счастливо плачет.
Воскресения подросток проводил всегда с матерью. Чудесное, безвозвратно ушедшее время…
Показав все свои новые рисунки, Гай сидит на полу, положив голову на родные, тёплые колени. Мать гладит волосы сына, и сладкая дремота охватывает его.
— Ты знаешь, Гай, я хочу, чтобы ты вырос… И чтобы этого никогда не было!
— Чего? — сквозь дрёму тянет сын, нежась под лаской тонких и нежных пальцев. — Моря?
Пауза.
— Нет, — задумчиво шепчет мать, — не моря. Я хочу, чтобы люди были другими. Я думаю не только о твоем отце, но и о моём брате… О тех матросах перед пустой могилой… О всех людях… Я хочу, чтобы они жили лучше, Гай, справедливее и лучше… Чтобы они поняли что-то…
— Но что именно, мама?
— Я сама не знаю. Этого никто не знает вокруг, и все живут так плохо…
Она берёт голову сына и поворачивает к себе, наклоняется, долго смотрит ему в глаза. Потом говорит страстно:
— Но ты, ты, Гай, должен узнать. Ты должен, мой мальчик. Помни: я ращу тебя для этого!
Незадолго перед войной в этих местах случилось страшное наводнение, ночью в сильную бурю море прорвало плотину и затопило деревни. В непроглядной тьме плавали люди и скот, люльки с детьми и кресты с могил. Гай приехал из Роттердама, когда воду немного откачали. Недолго бродил он среди страшных следов опустошения. В кустах сын нашёл труп матери: она лежала навзничь, глядя невидящими глазами в небо, на губах светилась улыбка, руки судорожно прижимали к груди раму, в которой уже не осталось фотографии. Но лента кружев сохранилась, она обвилась вокруг груди матери, и сын прочёл знакомое слово: «Герой».
Тогда раскачался, наконец, дядя Сыр.
— Вставайте, доктор! Пора на приём! — Едейкин осторожно дергал меня за рукав. — Кстати, пока мы одни, слушайте: из верных источников я узнал, что бандеровцы хотят убить начальника лагпункта и нарядчика Кулешова. Эта система выколачивания денег из работяг отжила свой век! Теперь другие времена, доктор! А начальство этого не понимает… На лагпункте могут быть убийства, бунт, всякое другое. Держитесь от украинского пахана подальше, доктор!
— Без него нельзя вести приём!
— Понимаю. Но на людях, днём, держитесь от него как можно дальше, поняли? Вам не жалко полковника и Кулешова?
— Нет.
— И мне тоже. Но мы сами должны выжить! Я вам ничего не сказал, вы ничего от меня не слышали. Разойдемся!
Показалась толпа перед входом в амбулаторию. Едейкин отошёл, мы протискивались к двери порознь, как будто бы шли врозь и ни о чём не говорили.
Коридор. Первая дверь направо — перевязочная, вторая — мой кабинет. Прямо против двери — стол, за ним уже сидят два инвалида-регистратора с графлёной бумагой, перьями и чернильницами. Между ними садится Едейкин, тут же санитар Сидоренко с аппаратом Рива-Роччи. Справа от них на стульях сидят три пахана. Сероглазый широколицый украинец, смуглый узбек и приземистый пожилой рыжеватый мужчина в очках. Все трое — бывшие полковники: один бандеровских войск, другой — гитлеровского Мусульманского легиона, третий — власовского штаба. Это — признанные вожаки, их авторитет безусловен, их слово — закон. У каждого в кармане по железной гирьке в виде огурца — стукнет в сердце, и человек упадёт замертво без следов удара — вата телогрейки и бушлата всё скроет. Паханы охраняют меня и себя, свой авторитет, свою систему правления. Без их участия приём невозможен: работяги идут не столько за лечением, сколько за освобождением, идут с кулаками, палками, ножами и топорами, идут с твёрдым намерением выбить из врача включения своей фамилии в заветный список.