Изменить стиль страницы

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Из–за дальнего косогора, подсвеченного на хребтине блеклыми лучами затухающего солнца, крутыми волнами накатывались вихри. Холодный, пахнущий разнотравьем ветер гнал по околице кутерьму пыли, мотки сохлого бурьяна, перекати–поле. С крыши Игнатова амбара сорвал клок соломы и, разметав над огородом, понес через задворье. На какую–то минуту ветер стих, присмирел, точно надоело ему сдирать с крыш вислые стрехи, но вдруг снова налетел с бешеной силой, вырвал у Игната из–под пояса холщовую рубаху, вздул ее парусом и погнал самого, прижимая к забору.

В сенцах Игнат пошарил вдоль стены, некстати под рукой оказалось решето; чертыхнувшись, Игнат запустил его на чердак.

Куры, дремавшие на шесте с подсунутыми под крыло головами, всполошились, закудахтали. Петух вскинул шею, сердито клюнул соседнюю хохлатку, словно пытаясь унять переполох. Жердь не выдержала его воинственных движений, и петух грузно упал в провал темноты, совсем не радея о своей жизни. Но ему прямо–таки повезло: он угодил на спину хозяина и, спрыгнув, захлопал крыльями, опрометью бросился через лаз наружу.

Игнат сопроводил его бегство ядреным словом и продолжал искать то, без чего сейчас не мог обойтись. Наконец нащупал в потемках кнут, размотал витой, с бахромой у рукоятки, ремешок. Для полноты гнева ему не хватало теперь Натальи.

Он шагнул в избу, широко расставил ноги и застыл на месте, увидев в смежной комнате Наталью. Она стояла у окна, спиной к нему.

— А ну, повернись!

— Чего, батя?

— С кем вожжалась?

Наталья с притворным удивлением посмотрела на отца, усмехнулась.

— За–по–рю-ю! — заклокотало в груди у Игната, и, хрустя челюстями, он замахнулся кнутом.

Наталья метнула на него дерзкий взгляд, потом шагнула вперед, выпятив правое плечо и слегка обнажая из–под кофты грудь. Обжигая отца пылающими угольками глаз, она бросила с непокорной гордостью:

— Бей! Чего же медлишь?.. Я вся тут!

К отцу подскочила Верочка, бледная, дрожащая.

— Цыц! Сикуха! — хлобыстнул кнутом Игнат. Верочка увильнула вовремя, и на перегородке, оклеенной розовыми обоями, остался грязный витой след. Отец вяло опустил руки. "Значит, все правда. А еще сваливала на скотину…" — подумал он, имея в виду недавний след на траве.

Грозно озираясь, он помедлил, все еще перекипая в гневе, и, ссутулясь, вышел. Долго гремел опять в сенцах.

— А, черти, совсем от рук отбились! — доносилось через незахлопнутую дверь. — Податься от вас! Глаза бы не глядели!

На ночь в избу не вернулся, хотя и дежурить не пошел. Взял кожух, ушел на погребицу, где с незапамятных времен лежала изъеденная мышами пакля. Не засыпал, многое передумал. Вспомнил первую жену свою, потерянную на Черноморье. "Да уж, чему суждено, тому и быть. Не дай бог, ежели и Наталья свихнется. Худо будет. Совсем худо".

Не спали и дочери. Верочка чувствовала непонятную обиду и, уткнувшись головой в подушку, рыдала.

— Ну, чего ты дала волю слезам? Не надо! — успокаивала Наталья, гладя ее мокрое лицо, растрепанные волосы.

— А батя бросит нас, да? — всхлипывая, спросила Верочка.

— Да ты что?.. Никогда! Он же без нас дня не может прожить.

Разобрав постель, Наталья легла вместе с сестренкой, хотела успокоиться, но не могла совладать с собой и лежала с открытыми глазами.

По сей день Наталья помнит, а что не припоминала, старалась представить силой своего горячего воображения, как ее мать сошлась с чужим дядей, у которого и глаза, и волосы, и даже лицо были сизо–черными, как угли. И одежда на нем была черная. Заходил он в дом вечерами, задаривал ее, маленькую Неллу, леденцами. Потом мама уходила с дядей, а ее оставляла домовничать. Девочка натерпелась страхов, сидя в пустой хате и прислушиваясь к завыванию в трубе. Мать нередко заставала ее спящей за столом или в старом, обшарпанном кресле. Однажды дочка не захотела остаться одна, пошла, крадучись, за ними следом. Возле каменной ограды, что спускалась прямо к морю, она притаилась, довольная тем, что мама и дядя рядом и ей, Нелле, совсем не страшно!

А когда мать возвращалась, девочка опередила ее, прибежала домой, хотела забраться под одеяло и не успела. Мать спросила совсем ласково: "Ты чего, доченька, не спишь?" — "А я была с тобой…" — "Как? Ты за мной шла?" — побледнела мать и отодрала ее за косички, пригрозила, что если еще раз доплетется за ней или словом напомнит про дядю, прогонит ее из дому.

И дочка испугалась. Но дядя опять появлялся, и мама с ним уходила, кажется, туда же, к морю… А перед тем как отцу приехать с рыбного промысла, мать навьючила узел, ушла и больше не вернулась… Много лет спустя, живя в Ивановке, Наталья однажды пооткровенничала с отцом, спросила: "А ты любил маму?" — "Любил и теперь люблю", — ответил он с тоской в голосе. "А почему же она ушла?" — не поняла дочь. "Блудная, вот и ушла". Тогда Наташа вытаращила глаза: "Как это… блудная?" — "Тебе этого не надо знать! — перебил отец и строго заметил: — Но ты не будь такой… Боже упаси!" Ей невдомек было, почему же дочка не должна походить на мать, и она допытывалась: "А почему ты говоришь так? Боишься?" — "Схожа ты с матерью. Вылитая. Одних кровей…" — вздохнув, отвечал отец.

…Припоминая теперь это давнее прошлое, Наталья сомневалась, во всем ли была виновата мать. Отца она не осуждала. К нему Наталья относилась доверчиво, потому что он из сил выбивался, чтобы дать ей образование, и был всегда ласков, добр. Даже сегодня у него не поднялась рука побить ее. А стоит ли винить мать? Ведь она тоже была добрая, и если бросила ее, то, наверное, потому, что не захотела жить с отцом. И откуда знать, почему они разошлись. Этого же никто не знает, даже отец. Может, тот моряк был ей люб. "А я похожа на нее. Одних кровей… И почему я должна идти против желания? Ведь сердцу не прикажешь?" — подумала Наталья, стремясь хоть как–то оправдать свое поведение.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Лагерь пробуждался рано — в пять часов, когда еще робко трепетала холодная и в летнюю пору заря, раздавался сигнал горна. Звуки лились бодро, зазывно и настойчиво, прогоняя всякую надежду еще немного поспать, и дежурный, увешанный снаряжением, поддерживал рукой сумку с противогазом, торопился от палатки к палатке, заглядывал внутрь и зычно провозглашал:

— Падъ–е–ем!

Жалко было покидать согретую койку, но Алексей Костров перемог сон и с привычной готовностью вскочил. За ночь гимнастерка и брюки отсырели. Одеваться сразу не хотел; выбегал, как и все обитатели палаток, наружу и, неловко ступая, боясь уколоть босые ноги о прошлогоднюю наваль еловых иголок, становился в строй. Гимнастика, короткий бросок, а потом умывание на берегу реки, поросшей осокорем, — и за каких–нибудь полчаса дремную вялость как рукой снимало, в организм вливалось столько энергии, что казалось, ее хватит на целую жизнь.

Еще до завтрака проводилась политинформация. Для Кострова это было самое подходящее время; сиди себе на деревянной, вкопанной в землю скамейке и слушай, что в мире делается, а так как этот мир все время неспокоен, полон военных очагов и конфликтов, то ему, Кострову, пожалуй, лучше и не тревожить сердце. На какое–то время, будто в забытьи, он мысленно покидал и этот класс, и лагерный городок. Его глаза смотрели поверх колючего ельника, и думалось, что где–то там, в стороне дальней, затерялась родная Ивановка, живут земляки, жена…

Он видел Наталью, да так близко, что казалось: протяни руку, и коснешься ее смуглого лица, ощутишь тепло ее тела. Когда он думал о ней, он всегда вспоминал речку, ракиту, из–под которой озорно выбросился на разводье, к Наталье.

Ему все в ней было любо — и ум, и живность движений, и глаза темные, как переспелые, с синеватым налетом сливы.

Голос команды оборвал мысли. Костров встал, машинально одернул гимнастерку, огляделся по сторонам: кому отдают честь? Но в лагере тихо, начальства еще нет. Просто он замечтался и не заметил, как дежурный громко объявил конец информации.