Изменить стиль страницы

— Да, фронт рядом, — кивнул Гребенников и помедлил насупившись. — Но придется прорывать. Другого выхода нет. И ждать нельзя. Надо идти, пока не поздно.

Они тронулись дальше, все больше распаляя себя неуемной, ранее только тлевшей, а теперь, в предчувствии близости фронта, вспыхнувшей надеждой. Знали: идти еще долго, лес казался бесконечным, и что будет потом — не помешает ли открытое поле, река с еще не замерзшей водой, а главное — не напорются ли случайно на укрепления, на сплошной вражеский огонь, — никто толком не знал. Все побаивались нелепого конца, и в то же время каждый надеялся, что все обойдется ладно.

И, надеясь на что–то, спешили, ускоряли шаги. А хватит ли сил дотянуть? Не слишком ли скорый взяли разгон? Не ближний свет, не поле перейти — целых семь километров!

— По–ти–ше-е! — пытаясь сдержать товарищей, еле выговаривает Алексей Костров, а сам хромает, странно переваливается с боку на бок и продолжает идти быстрым шагом.

А фронт ближе. И опять раскалывают тишину звуки реактивной установки. Теперь они более отчетливы, совсем близко — будто из–под ног вырвались снаряды, фырча слетели с рельсов и устремились в небо. Какое–то удивительно радостное, победное и вместе с тем тревожное ощущение: похоже, пророкотал по железу смерч. И вот уже шумной стаей приблизились снаряды и где–то за лесом, верстах в трех, рвались долго, с долбящей частотой.

— Белые молнии! — заметил, на миг остановясь, капитан.

— Чего ж у нас таких гостинцев сразу не нашлось? — спросил Костров. Давно бы немца скрутили.

— Не успели наделать перед войной, — уверял капитан, а сам, вздохнув, подумал: "Будь у нас побольше такой техники да не прошляпили бы начало войны, сразу бы надавали фашистам по зубам". Но сейчас не до обид, каждый утешал себя мыслью, что хоть враг и занес нож на Москву, а все равно бьют наши орудия, летят огненные молнии — значит, живет, борется, расправляет плечи разгневанная Россия!

— Русские долго запрягают, да быстро ездят, — заметил все время молчавший комиссар.

Через час, может и раньше, лес поредел, раздвоился на клинышки и пополз мелкими кустами на взгорок, точно желая погреться на солнцепеке.

Утро выбросило вязь лучей. За расступившимся лесом лежало безмолвно притихшее поле с будыльями подсолнуха. Стало совсем светло, но на востоке все еще глыбилась белая вихревая туча…

Но что это вон там, на пригорке? Уж не пушка ли смотрит жерлом ствола и ждет мгновения, чтобы одновременно повести стрельбу не только по немцам, но и по отряду? Конечно же, пушка! И главное — наша! Иначе чего бы ей стоять повернутой в свой тыл стволом?

Да погоди же, постой — не сметь стрелять! Разве не видишь — свои мы, из беды, из адова котла рвемся. Сколько было сил, кричали бойцы отряда. И, кажется, позиция услышала, внемлет охрипшим в горе и радости голосам. Кто–то даже помахал снятой ушанкой. Бегом же, скорее, пока не прикрылся твоей спиной враг, чтобы еще на один шаг стать ближе к Москве!

Вот до какого часа дожил ты, Алексей, вместе с товарищами! Вот когда нужно всю энергию, всю силу, каждый мускул рук и ног собрать вместе, чтобы сделать этот последний спасительный рывок. Только крепись, Алексей, поосторожнее будь со своим сердцем — оно ведь тоже не вечно — может и на радостях отказать. А прежде всего — не забудь о ноге. Куда ты взял такой разбег? Подвернется расшатанное колено — и упадешь как подрубленный.

"Нет, выдержу. Теперь скоро. Свои… Но как еще далеко!"

Узки и неровны борозды в частоколе будыльев подсолнуха. Смерзлась земля, твердая, совсем каменная, но какими тихими, чересчур деликатными шагами надо идти, чтобы не поскользнуться! А надо спешить, потому что сбоку, из дальних кустов взлаяли пулеметы, над головами летят, взвизгивая, мины и падают, колупая землю. Осколки шуршат в черных будыльях.

Только бы дотянуть до своих позиций. Самое ужасное — остаться лежать в ничейной зоне, меж двух огней. Костров напрягает последние силы. Но сил уже нет, он чувствует, что движется только потому, что есть еще другая сила — какая–то неосязаемая, не физическая — сила духа, воли. Ее хватило надолго. Она оказалась крепче физической и не поддалась на износ. Теперь эта сила толкала и толкала вперед. Шаг, еще шаг… Вот уже близко, стоит лишь перевалить через лощинку, подняться на взгорок, и там — свои, спасение, там хоть умереть и то легче… А волноваться необязательно. Сердце должно спокойно перенести эту тяжесть последнего пути. Сердцу надо приказать: да перестань, тише, не колотись так громко!

Не отодрать от земли ног. Тяжелеют, наливаются, как свинцом, ноги, подкашиваются, и Алексей, еще внутренне борясь, норовит удержаться, хватается руками за встречный ветер, но падает в борозду.

"Вот и смертушка моя…" — думает Костров, чувствуя, как все в нем отнимается и что весь этот страшный путь из окружения был проделан зря.

Все же он приподнял голову, виновато и с тоской поглядел вверх, на горку, точно собираясь мысленно проститься с теми, кто ждал его, не стреляя и тем самым подвергая себя не меньшей опасности.

К нему удивительно легкими и крупными шагами подскочил боец в ушанке, в белом дубленом полушубке. Прилег рядом — очень молодой, розовощекий, дышащий здоровьем и теплом, — и оба они, лежа, в смущении неловко пожали друг другу руки. Потом этот молодой боец глянул на Кострова, на его исхудалое, обросшее чернью волос лицо и спросил уважительно, с чувством:

— Понести, папаша?

— Доползу… — принудил себя улыбнуться Алексей, подумав, что ему только двадцать два года.

И они рядышком, поддерживая друг друга плечами, поползли. Костров вытягивал вперед подрагивающие от слабости руки, цеплялся за обледенелые комья, упирался здоровой ногой в борозду и натужно подтягивал непослушное, коченеющее тело — полз все выше и выше, на пригорок. И когда наконец достигли родного рубежа, огромная радость хлынула по всему телу, и Костров почувствовал, что никаких сил уже больше нет, упал ничком в снег и потерял сознание.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В конце октября над Ивановкой пролетала запоздалая стая журавлей. Было это под вечер, и, встряхивая тишину тревожным клекотом и тугим посвистом крыльев, они летели высоко в стылом небе. Плавно снижаясь, долго кружили над дымными кострами на полях, над примолкшими в зябкой прохладе садами, где манили их разве только рдяные кисти калины, проплывали над рекой, прихваченной у берегов первым ледком, — видно, заблудились в дальнем странствии журавли, но сесть упрямо не хотели, будто боялись, что в ночь ударит крепчайший мороз и на рассвете выпадет зазимок. Кружась, они беспокойно курлыкали. И уже когда по–осеннему тусклое солнце легло на хребтину горизонта, старый вожак разобрался, наверное, в дороге и потянул их дальше, крыло в крыло, и еще долго в небе, скраденном сумеречью, постанывал их горестный крик.

Облокотясь на черенок вил, Митяй смотрел на отлетающих журавлей, а думал совсем о другом — о порухе, что несла война, об Алексее, не подающем о себе вестей, о том, что зима пришла ранняя, не сегодня–завтра грянут лютые морозы — недаром спешили в теплые края, не перегодив даже одной ночи, усталые птицы. Их голоса давно уже растаяли, а Митяй еще стоял неподвижно. Печаль о сыне заслоняла остальные думы. Второй месяц о нем ни слуху ни духу, и это в пору, когда военные сводки идут смутные и тревожные, когда фронты ломаются, когда в село все чаще приходят похоронные извещения… Да и пропавшая Наталья не давала ему покоя.

Последнее время Митяй все чаще стал наведываться к Игнату.

В беде сваты держались вместе и стали как бы роднее ДРУГ другу. Люди со стороны завидовали им: "Эка дружба! Водой не разольешь, топором не разрубишь!"

И вправду, ни одного дня не пропускали они, чтобы не свидеться. Как только наступал вечер, Митяй отправлялся к свату. Еще на пороге, комкая в руке ушастый заячий треух, выжидательно глядел на Игната, как бы глазами спрашивая, нет ли добрых вестей, потом примащивался рядышком на лавке.