— Я более высокого мнения о ваших соотечественниках. Думаю, что за истекший год они несколько разобрались в географии и поняли, что Волга куда ближе к Потомаку или Гудзону, чем их учили в школе. Но не стоит заниматься ни географическими, ни социологическими исследованиями. Речь идет о моем законном требовании.
— Влиятельные круги Америки не хотят помогать России. Они препятствуют всякой помощи. Зачем артисту марать руки в этой грязи?
— Я надеюсь сохранить свои руки чистыми. И при этом поломать гнусное невмешательство. Я обращаюсь к обыкновенным людям, которые любят музыку, а значит, имеют сердце…
— Вы не представляете, какой вой подымется в эмигрантских кругах. И совершенно напрасно недооцениваете их влияния.
— Я уверен, что рано или поздно, но и они одумаются.
— Рано или поздно!.. Вы провалите ответственнейший концерт. Сломаете свою карьеру. Одумайтесь, мистер Рахманинов, вы же знаете, как трудно завоевать положение и как легко его потерять.
Послышался стук в дверь.
— Да, да, войдите!
Вошли два прекрасно и сдержанно одетых человека. Один из них, едва пожав руку артисту и оставив в пренебрежении жест, приглашающий сесть, сразу завел плачущим, но опасным голосом:
— Мы информированы о вашем донкихотском и самоубийственном намерении. Вернитесь на землю, Рахманинов! Мы достаточно вложили в вас, и вы обязаны нам своими супергонорарами. Не подрубайте сук, на котором сидите. Политика не для вас.
— Вы называете политикой то, что на самом деле судьба. В России решается: быть или не быть человечеству. Это сразу понял Черчилль!
— Не надо высоких слов. Вы же не считаете нас фашистами. Мы просто деловые люди, любим музыку, любим вас и не хотим потерять наше многолетнее и взаимовыгодное сотрудничество.
— И мне не хочется его терять, — просто сказал Рахманинов. — Мне, как никогда, нужны деньги.
— Куда вы думаете их вложить? — с внезапно пробудившимся интересом спросил молчавший до сих пор второй элегантный господин.
Рахманинов молча показал на черный кружок у синей ленты Волги.
Первый делец взорвался:
— Довольно! Хотите сломать себе шею? На здоровье. Мы-то устоим.
— Я не сломаю шеи, — сказал Рахманинов без всякого вызова. — Я почему-то все еще верю в людей. Наверное, иначе я не мог бы играть…
Перед концертом Рахманинов, уже во фраке, лихорадочно просматривал нью-йоркские газеты. Затем он гневно отбросил их прочь.
— Ни слова! Хоть бы петитом, нонпарелью на сорок восьмой странице. Ничего! Какие трусы! Какие жалкие трусы!
Наталия Александровна, тоже одетая «на выход» — в вечернем платье и драгоценностях, сказала удивительно не идущим к ее светскому виду тоном:
— Может, послать их к чертовой матери?
— Я это всегда успею. Посмотрим сперва афиши и программы. Если и здесь обман…
— Машина подана! — сообщил портье.
Рахманиновы продирались сквозь густую толпу у Карнеги-холла, к служебному входу. Высокий Рахманинов через головы окружающих силился рассмотреть афишу у входных дверей. Наконец ему это удалось: не слишком броско, внизу, помещено сообщение, что весь сбор от концерта поступает в Фонд Красной Армии..
— Есть, — сказал Рахманинов жене.
В толпе царило необычное волнение, шныряли барышники, называя сумасшедшие цены за билеты. Атмосфера всеобщего возбуждения помогла Рахманиновым остаться неузнанными.
— Похоже, назревает скандальчик, — заметил Рахманинов.
Наталии Александровне с трудом удалось купить программу, где тоже было помещено рахманиновское сообщение. Их заметил импресарио и, энергично работая локтями, помог пробраться к входу.
— Это наше Ватерлоо, — пошутил он с вымученной улыбкой.
— Возможно, — насмешливо вскинул бровь Рахманинов, — в таком случае, я герцог Веллингтон…
В зале затихал привычный шум: гул толпы, кашель, сморканье — посетители концертов вечно простужены, — и на сцену вышел Рахманинов. Весьма слабые — с верхних этажей — аплодисменты отметили его появление на эстраде. В ответ — более чем сухой поклон, скорее, кивок, но за роялем — та же неторопливая чреда движений, надо полагать, что и злейшие недруги отметили полное самообладание артиста.
И заиграл…
Расстроенный импресарио шепнул сидящей рядом с ним в ложе Наталии Александровне:
— Я все это предвидел. Будет не просто провал — катастрофа.
И, простреленный насквозь ее ледяным взглядом, выветрился из ложи.
В черной плоскости рояля, ставшей бездонной, — пустота необозримой подстепной русской земли. И там, один посреди России, лежит мертвый мальчик-солдат. Для него играет рояль, его детские острые скулы, закрытые глаза и нежный рот отпевает музыка Рахманинова.
В служебном помещении импресарио отбивался от наседающих на него газетчиков.
— Почему вы не обратитесь прямо к мистеру Рахманинову? — кричал он.
— Мы не в чести у мистера Рахманинова!
— Из него слова не вытянешь!
— Он так сжился с позой несчастного изгнанника!
— Новый советский патриот!
— Потише, ребята! — попросил импресарио. — Вам никто не нужен, вы сами все знаете. Какие блистательные заголовки: «Новый советский патриот», «Позер-изгнанник».
— Не острите, мистер! Читатель ждет информацию. Это что — жест? Рекламный трюк? Желание эпатировать зрителей?
— А может, желание помочь своей родине? — раздался чей-то насмешливый голос.
— Заткнись, коммунист!
— Сам заткнись, фашистская морда!
В ход пошли кулаки…
Прозвучал последний аккорд. Рахманинов с усилием поднялся из-за рояля — его с некоторых пор беспокоили боли в спине. Он сделал шаг к рампе и наклонил голову.
В ответ мертвая тишина.
Рахманинов поднял голову, нашел бледное лицо Наталии Александровны и улыбнулся ей глазами.
И тут поднялась высокая стройная фигура золотоволосого Леопольда Стоковского.
— Браво, Рахманинов! — громко выкрикнул кумир нью-йоркской публики и захлопал в ладоши.
Вскочил маленький Артур Рубинштейн:
— Брависсимо, великий Рахманинов!
Этот крик подхватили идущий к закату чародей Иосиф Гофман и тот, кому предстоит занять трон Рахманинова, — Владимир Горовиц.
По залу разносились имена лучших людей века:
— Томас Манн!.. Ремарк!.. Бруно Вальтер!.. Орманди!.. Крейслер!.. Бруно Франк!.. Синклер Льюис!.. Стравинский!.. Теодор Драйзер!.. Добужинский!.. Яша Хейфиц!.. Генрих Манн!.. Шёнберг!..
Эти имена расколдовали зал. Простым американцам стало стыдно за свое равнодушие и подчиненность кем-то искусственно нагнетенному холоду. Овация разливалась сверху вниз. Наконец дрогнули снобы.
В первом ряду партера поднялся человек с усами и подусниками, с такой выправкой и орлиным взглядом, что невольно безукоризненный фрак представился генеральским мундиром. И голосом, кидавшим войска на кинжальный огонь, рявкнул:
— Слава!
И, услышав голос отца-командира, несколько бравой выправки мужчин подняли руки кверху и захлопали так, как некогда хлопали разве что Кшесинской. Они пролили немало русской крови на полях гражданской войны, но отказывали в этом праве чужеземцам.
Пролетев через зал, к ногам Рахманинова упал роскошный букет белой сирени. Он нагнулся, схватился за поясницу, ощутив режущую боль, но пересилил себя и с букетом в руках выпрямился.
Когда он проходил в артистическую уборную, то заметил интервьюера, ведущего музыкальную колонку в «Нью-Йорк таймсе»…
— Вы можете дать мое заявление в вашей газете?
Тот молча вынул записную книжку.
Подскочил импресарио, приветствовал Рахманинова почтительно-шуточным поклоном.
— Признаюсь, вы победили… Но как бы это не оказалась пиррова победа.
— Вас ждут серьезные испытания, — вскользь бросил Рахманинов и — корреспонденту: — Пишите! «Весь сбор от моих концертов пойдет в Фонд Красной Армии. Я призываю своих соотечественников, живущих в Америке, всех честных американцев и всех людей доброй воли оказывать посильную помощь воинам Красной Армии, отстаивающим Сталинград».