Изменить стиль страницы

— Жена, где моя одежка?

Она притворилась, что спит, и даже не повернула головы.

— Эва, где моя одежка?! — крикнул он энергичнее.

Жена повернулась, злобно взглянула на него совсем не сонными глазами, проглотила слюну и выпалила:

— Все твое на столе! Теперь у тебя будет такая одежка! Ты не станешь ходить по улицам, как бродяга или извозчик с хутора. Я сыта этим по горло! Надень, что я тебе приготовила, и ступай вниз, пора открывать, а то будет давка.

— Где моя одежка? — спросил он снова.

— На столе! — отрезала она и вся закрылась периной, показывая, что спорить бесполезно.

Он захлопнул дверь и побежал обратно на кухню. Еще раз перерыл гардероб, потом чулан, но ничего не нашел, даже своего картуза. Потом, уже в лихорадочной спешке, вдруг с облегчением вспомнил что-то. Накинул зимнее пальто жены, помчался во двор и оттуда, дрожа еще больше от холода и ветра, под дом в прачечную. Старый полушубок, галифе, сапоги и любимый кожаный картуз нашел брошенными в угол на дрова — вот такую судьбу уготовила им жена: их должны были спалить.

Тут же на месте он оделся и с победоносным видом вошел в своем традиционном одеянии на кухню. Там, все еще обиженный и сердитый, упаковал новую одежду в большую коробку в знак того, что полностью отвергает ее, и положил обратно в гардероб, решив никогда больше не открывать.

Вскоре появилась жена. Видимо, пришла убедиться, как сидит на нем обновка, но, как только открыла дверь, довольная улыбка сошла с лица. Изумленно остановилась, схватилась, красная как рак за горло, сделала шаг назад и так хлопнула дверью, что та затрещала. Он предчувствовал, что еще до его ухода на бойню в кухню придет и дочь, но все равно был ошеломлен, когда та действительно пришла. Она появилась в дверях, бледная со сна, и он, обрадовавшись, что видит дочь, уже хотел ее пожалеть, но дочь не предоставила ему такой возможности.

— Отец, — начала она резко, но сразу же приняла равнодушный вид, чтобы он не подумал, что его персона сколько-нибудь занимает ее, — сказать вам, как вы, прошу прощения, одеваетесь? Что, вам надеть на себя нечего, что ли? Ведь есть у вас кое-что получше, мать вам завела все необходимое и положила под нос, а вы… вы что, так хотите идти на бойню через весь город? Слушайте, ну почему вы ходите, как деревенщина, голфойтош — как тут называют всяких голодранцев? Ну? Почему ходите, как дядя Адам из Муоцы, на которого все собаки кидались, только заметят, что он идет вниз по улице… Говорю, ходите здесь, как деревенщина, а мы ведь в городе, вы что, забыли? Переоденьтесь, а то мама злится, ведь нам здесь все будут глаза колоть вашей допотопной одежкой…

Он смотрел на нее, довольный, что она вообще обращает на него внимание, что так доброжелательно обращается к нему, и уклончиво улыбался. Но вдруг у него сжалось сердце и непроизвольно вырвалось:

— Доченька, какая ты бледненькая… Детка моя, в лице ни кровиночки. Ты должна есть получше и спать ложиться пораньше… тебе нельзя уставать, легкие будут слабые.

Дочь виновато округлила глаза в смятении уставилась на него. Потом круто наклонила голову, словно для того, чтобы он не увидел ее вспыхнувших щек, и убралась за дверь.

Он уже уходил, когда снова вбежала жена, одетая в длинный халат с цветочками. Посмотрела на него в упор и, выразительно подняв палец, заговорила:

— Штево, последний раз говорю, опомнись! Следи за собой, как мы с Эвой следим, а то плохо будет, увидишь, мне уже надоели твои фокусы. О чем ты думаешь? Разве ты не видишь, что здесь нужно жить по-другому? Разве не понимаешь, что здесь мы нашли счастье и у твоей дочери будет хорошая жизнь? Скажи мне, старый, почему ты брыкаешься? Почему позоришь девушку и меня тоже? Ведь над тобой здесь, боже мой сладкий, детишки и те потешаются… Разве ты не понимаешь, ты, старый гриб, старьевщик проклятый, что раз у тебя такой магазин, то ты обязан держать нос кверху? А? Почему я должна все время выслушивать насмешки, что у тебя денег что ли нет на одежду получше?

Он стоял в полумраке, потому что уже потушил свет и в кухню падал только отсвет из коридора, откуда пришла жена, да луч, проникающий из передней через окно над кухонной дверью. Он видел ее хорошо, она стояла в дверях на свету, но его она видела хуже, за окном царила темнота. Он еще не перестал злиться на нее, и поэтому у него хватало смелости ответить резко.

— Нечего всем показывать, что ты богатеешь. Не забирай слишком высоко, Эва, не забирай… а то все тебе будут завидовать. Понимаешь? И помни, когда ослу легче всего, значит, он идет по льду. Люди это хорошо знают от старших, которые в жизни всякое видали. Ты говоришь — счастье, а я говорю — мы здесь живем еще слишком недолго. Так-то. Здесь, в Паланке… и вообще на свете. Разве ты знаешь, что будет завтра? Я вот — нет, не знаю, Эва. И ты тоже не знаешь. Так что не очень-то полагайся на это счастье, лучше полагайся на разум. Нам повезло, это правда, только счастье неверное, оно не сидит на месте, уйдет дальше, другие тоже его ждут, не радуйся, его и другим перепадет, ведь если бы оно улыбалось все одним и тем же, так и к тебе не попало, не пришло бы в твой дом, разве я не прав? Не думай о нем слишком часто. Кто знает, что он смертен, тот не потеряет головы, если, как говорит Волент, ему идет карта. Знаешь… ты сама знаешь, что в мире есть и несчастье, что они со счастьем как родные братья, всюду вместе… Я тебе не мешаю, радуйся на здоровье, балуй себя и нашу дочку побалуй, я тоже этого хочу, говорю тебе, Эва, я тоже о ней думаю, не бойся! И еще, может, побольше твоего, ведь, пока ты носишься со счастьем, я должен здесь приглядывать за бедой, чтобы мы думали о них вместе. Оставь меня в покое, прошу тебя, у меня здесь свое дело, ибо, как я тебе сказал, по свету ходит беда… и ходит она, ты сама знаешь это, не по горам, а по людям. Ты приглядывай за счастьем, его сторожи, а я буду заботиться о своем деле. Хорошо, что мне удалось это сказать тебе, я уже давно собирался, но с тобой теперь не поговоришь, от тебя в ответ только и жди, что крика да шума.

Она не сразу опомнилась, так как не привыкла к тому, чтобы он держал такие длинные речи. Наконец прервала его:

— Не болтай языком, Штево, я этого не люблю. С самой нашей свадьбы ты только и знаешь, что ухаешь, как сыч, все плохого ждешь. Но сейчас пришла пора петь другие песни… Здесь надо жить по-другому, и я не отступлю, слышишь? Не отступлю даже… ну что бы там ни было! Эту твою беду здесь видом не видать, разве что она в тебе самом прячется, как я начинаю думать… Так что лучше помолчи. А счастье — вот оно.

Дернул плечом. Она заметила это.

— Хочешь меня разозлить? Да?.. Иной раз я думаю, что ты просто не способен равняться по здешним, потому вот и ухаешь, как сыч, скорее всего так оно и есть… Хотя ты и всегда был сычом… Но меня этим с толку не собьешь, меня этим, Штево, уже не собьешь, я сама знаю, что нам здесь нужно, а тебя не мытьем, так катаньем нам с Эвой придется переупрямить. Пойми ты наконец: мы живем в городе…

Под окном раздались быстрые шаги служанки Маргиты.

— Мне пора, — сказал Речан спокойно, с виду даже добродушно, и ему было приятно, что он выразился именно так.

С того самого дня он ни разу не взглянул на коробку с одеждой. Жена тоже. Он думал было повесить все на плечики, ведь так вещи зря мнутся и портятся, но в конце концов решился лишь на то, что пересыпал их нафталином, завернул в бумагу, и коробка была отправлена обратно в гардероб.

Он вернулся в кухню, сел на кушетку, вспомнил о куреве и начал задумчиво крутить самокрутку. У них с женой и дочерью установились какие-то странные отношения. Да, он должен признаться себе, что раздражает их. Это было обидно, но так как он не мог сделать по-ихнему, то должен был привыкать к тому, что они злятся. Здесь, в городе, он им не нравился даже чисто внешне. Люди кругом были приглядные, следили за своей внешностью, манерами, а он — нет. Нужно, сказал он себе вдруг, обо всем этом как следует поразмыслить. Нужно!