Изменить стиль страницы

— Она же хотела, того… замуж выйти… — раздраженно ответила дочь, поняв, что мать снова взялась ее поучать, как и всегда, когда выдавался подходящий случай. — Стосковалась по парню, не могла дождаться… Ну и, того.

— Эва, — сказала мать настойчиво, — что ты заладила «того» да «того», над тобой смеяться будут, Вильма уже говорила тебе об этом, почему ты не можешь отучиться? Прикусывай себе язык, коли оно захочет сорваться.

— Хорошо, хорошо, хватит, — запротестовала дочь гневно.

— Я тебе зла не желаю, чего ты рычишь? Значит, должна была приехать прилично! А не с брюхом от другого. Только потаскуха может приехать с брюхом от другого! От другого! Слыханное ли дело! Точно, от другого, ей посчитали дни, и получилось, что наверняка от другого. Ну, дочка, я такого еще в жизни не слыхивала.

— А как вышла замуж, сразу начала командовать! — поддержала ее дочь. — Старую Слоповскую чуть из дому не выгнала, та должна была и готовить ей, и стирать… Сама-то она ничего не умела, даже яичницы…

— Видишь… в других самой не нравится, а ведь я тебе долблю: начинай учиться готовить, шить, и все впустую — ты и ухом не ведешь. Да, недаром говорят, — Речаниха заторопилась дальше, потому что дочь снова начала ворчать… — посади нищего на лошадь, его даже дьявол не догонит. Ведь пришла-то она сюда, можно сказать, голая-босая… но, конечно, сумочка с пудрой-помадой — это, конечно, это у нее было, без нее она ни шагу. Ну тут уж ничего не позволяют… Это… это… того… ну! Как там Вильма говорит?

— Скандальозно, — буркнула дочь.

— Во-во. А что сделал молодой Слоповски, слушай… вот уж не пойму… Такой парень! И отец — оптовик! Что у него других не было? Вертопрах, связался с девкой, которую толком не знал, с отцом не посоветовался, мать для него пустое место. Хоть бы с отцом поговорил, ведь старик Слоповски — это же светлая голова, за него жене и детям стыдиться не приходится. — (Речана прямо передернуло, он вспыхнул, проглотил горькие слюни и быстро напился вина.) — Ну и времена! Знай, Эва, я, того, шею тебе сверну, начни ты путаться с каким-нибудь проходимцем!

— Хорнова, его крестная, ему сказала, что тетя Валлова советует написать римскому папе.

— Чего? — изумилась мать. — Не может быть. Откуда ты знаешь?

— Форгачова рассказывала, внучка того лесника, который ест одну зелень, потому что у него тело начало открываться, ноги пошли ужасными ранами от дикого мяса, которое он раньше ел.

— И что, написал? — спросила мать.

— Да.

— Да ну!

— Честное слово!

— Неужто написал?

— Вот именно, что написал. Она еще сказала, что собственными глазами видела ее с брюхом на рынке. Как наклонится над корзиной, все мужики и студенты хохотать, юбка-то стала ей, ну, того… мала стала, так что Форгачовой пришлось шепнуть ей на ухо: «Слушайте, пани, это они над вами ржут, у вас до самого Будапешта видно».

Обе прыснули и громко захохотали. Одна из них хлопала себя по ляжкам. Потом на минуту они смолкли и прыснули снова.

— Слушай, а разве этот их, как его называют, папа, станет читать такие глупости? Он же святой человек, святой муж… говорят, — усомнилась мать.

— Откуда я знаю, может не может… но ему написали, чтобы он признал брак недействительным, чтобы Роберт мог еще раз жениться на порядочной, — возразила дочь.

— Ну, это… скандальозно, как говорит наша Вильма…

— Только Форгачова мне сказала, что, мол, напрасно пишут.

— Это почему же? Разве люди не могут ошибиться, дочка?

— Сказала, что это ему не поможет, только себя перед святым отцом опозорит, ведь женился-то по всем правилам, никто его не заставлял, так что же он хочет? Кто его на веревке тянул? Раз сам в дерьмо влез, пусть и живет с ней. Нечего рыпаться, сказывала Форгачова…

— Знаешь, отчего она так говорит, догадываешься? Потому что он выбрал не ее. Соображаешь, дочка?

— Ну, мама… она же говорит, что он должен с ней жить. Надо, мол, было лучше смотреть, когда выбирал.

— Ох, не говори так, дочка, — сказала мать немного погодя, видно она за чем-то наклонялась и потом с кратким стоном выпрямилась. — Роберт опростоволосился, это конечно, и позор большой, но, дочка, ведь что я тебе буду рассказывать… не может же он всю жизнь смотреть на человека, которого не выносит. Что он, должен всю жизнь глядеть на эту потаскуху, растить ее байстрюка? Пойми, милка моя, такого не может хотеть даже сам Господь, ведь, как говорят, помоги себе сам, тогда и Бог тебе поможет. Люди ведь про все это думали… Да она у него все по ветру пустит, когда он от отца магазин примет.

— Не знаю… Говорят, напрасно ждет, святой отец не может отменить: они, мол, связали себя перед Господом, так что даже папа развязать не может. Форгачова говорит, что… ну, в общем, можно было бы эту потаскуху, как ты говоришь, околпачить, чтобы она согласилась… чего-то там… согласилась…

— С чем, дочка? — спросила с любопытством мать.

— Ну… В общем, если бы он хорошенько ей заплатил, чтобы она поклялась, будто заставила его пойти к алтарю насильно, что угрожала ему заряженным браунингом… ну, это такое оружие, пистолет… вроде… И если вот так… э-э-э, что-то подобное уже где-то было, тогда римский папа безо всякого эту пару развел бы, не мог же тот парень, сказал он себе, из-за такого дела позволить себя убить, ну и поэтому согласился. Здорово, правда, мам?

— А она что же? Согласится на такое?

— Форгачова говорит: мол, дело только за тем, что эта… баба может запросить слишком много.

Некоторое время они еще смаковали эту историю, потом вместе пошли на кухню узнать, прогладила ли служанка Маргита им блузки. Видно, куда-то собиралась. Этот поход их возбуждал, оттого они с таким смаком и щебетали.

Новая жизнь в Паланке воодушевляла их, они гордились своим новым положением и охотно меняли то, что люди подразумевают под словом тон. Новый казался им свободнее, изысканней, они были в него влюблены, им хотелось жить веселее. Благодаря этой перемене они находили себе все более увлекательное общество. Волент только и делал, что хвалил их, своим, мол, поведением они поддерживают доброе имя своего дома и мясной отца, а Речан никогда ни в чем их не упрекал, поначалу перемена, происшедшая в них, ему даже нравилась.

А они превратились в настоящих актрис. Да еще каких! Речан заметил, что они стали более разговорчивыми, все время тараторят, с раннего утра до позднего вечера учатся вести беседу, чтобы не отставать от женщин своего нового круга.

Беспрерывно кого-то осуждают, что свидетельствует об их растущей зависти и неудовлетворенности, а также о том, что они не слишком твердо уверены в себе. О людях судят по настроению, если беседуют не друг с дружкой, то любят щеголять модными в городе словечками, разноязыкими, сочными, но пока еще чуждыми их ушам, так что они частенько в них комично путаются и ошибаются. Главным предметом пересудов являются дела имущественные, часто вспоминают о церкви, развлечениях, вечеринках, чужих бедах и скандальных историях. Собственно, они не разговаривают, а злословят, словно не получили еще достаточно внимания со стороны прочих. О бедности других они распространяются с особым усердием, как победители, люди состоятельные и пресыщенные. Подлинное, скрываемое или мнимое богатство соседей и видных паланчан может служить предметом воркотни на все послеобеденное время. По утрам они спят теперь дольше, потом плотно завтракают (частенько в кровати), до десяти околачиваются дома, потом наряжаются и отправляются то к портнихе, то к фодрасу, как здесь называют парикмахера, или по магазинам, лакомятся в кондитерской или заходят в гости к приятельнице. После сытного обеда почти всегда ложатся вздремнуть, а после сна их ожидают другие заботы. Вечер всегда посвящается хорошему обществу.

Речан обычно возвращался домой позже, чем сегодня, иной раз уже вечером, а то и ночью или на рассвете, кроме тех дней, когда он здесь обедал с Волентом и учеником Цыги, в комнаты не заходил и знал, чем они целыми днями заняты, только со слов служанки Маргиты. Сами они с ним ничем не делились, тем более не говорили ему, что часами репетируют перед зеркалом. Служанка любила изображать их и без зазрения совести высмеивала.