Изменить стиль страницы

Аббат вскинул голову:

— Апостол Павел сказал: "Не скорбите, подобно тем, у кого нет надежды". Это относится также и к вам, мой бедный друг. И в этот решающий час вашей жизни вы, оказывается, утратили надежду! Забыли, что господь бог прежде всего ваш Отец, а затем уже судия; и вы оскорбляете вашего Отца, усомнившись в его милосердии.

Больной бросил на аббата смутный взгляд и вздохнул.

— Ну, ну, приободритесь, друг мой, — продолжал аббат — Уверуйте в божественное всепрощение. Вспомните, что, покаявшись чистосердечно и всецело, можно получить в последнюю минуту прощение, и его окажется достаточно, дабы стереть грехи целой жизни. Вы творение божие: разве господь не знает лучше, чем знаем мы, из какой грязи сотворил он человека? Что ж, он возлюбил нас такими, каковы мы есть, и вот это-то убеждение должно стать основополагающим принципом нашего мужества, нашего упования. Да, да, именно упования, вся тайна кончины доброго христианина, друг мой, заключается в этом слове. In te, Domine, speravi…[162] Вера в бога, в его доброту, в его бесконечное милосердие!

У аббата была своя манера спокойно и веско выделять голосом отдельные слова, и в такие минуты он чуть приподымал руку убедительно-настойчивым жестом. Однако ни его длинноносое бесстрастное лицо, ни монотонная речь не излучали тепла. И если они, эти священные словеса, действовали столь быстро, столь неукоснительно подавляли боязнь и бунт, то, значит, велика была их сила, велика их способность, данная вековым опытом приноравливаться к умопомрачению агонии.

Господин Тибо уронил голову, бородка его уперлась в грудь. Какое-то новое чувство украдкой просочилось ему в душу, не столь бесплодное, как жалость к себе или отчаяние. Иные слезы покатились по его щекам. Внутренний порыв уже возносил его к этой Всеутешительной силе, он жаждал лишь одного отдаться ей в руки, отречься от самого себя.

Но внезапно он стиснул зубы: давно знакомая боль вгрызлась в ногу от самого бедра до лодыжки. Он уже перестал слушать, весь сжался; через мгновение боли ослабли.

А священник продолжал:

— …подобно путнику, достигшему вершины и оборачивающемуся, дабы обозреть пройденный им путь. Какое жалкое зрелище — человеческая жизнь! Изо дня в день, опять и опять, начинать все заново на смехотворно малом поле действия! Иллюзорная суета, ничтожные радости, жажда счастья, никогда не утоляемая и втуне мучающая нас! Разве есть в моих славах преувеличение? Вот каково было ваше существование на сей земле, друг мой. Вот поистине каково любое существование на сей земле. Разве подобная жизнь может удовлетворить создание божие? Разве есть в ней хоть что-то, что заслуживает нашего сожаления? А раз так, чем же, в сущности, вы можете так сильно дорожить? Скажите! Вашей страдающей плотью, постепенно разрушающейся, жалкой вашей плотью, каковая уже не способна служить вам как должно и каковую ничто не может уберечь от мук, от увядания? Давайте же возрадуемся, что она смертна! Какое же это благодеяние, прожив столь долго ее рабом, ее узником, получить наконец возможность отбросить ее, совлечь с себя, ускользнуть от нее, оставить на краю дороги, как ненужную ветошь!

Каждое слово священника было насыщено для умирающего таким непосредственным, таким реальным смыслом, что мысль об этом грядущем исчезновении вдруг улыбнулась ему, как некий посул. И, однако, чем была эта услада, уже сходившая на душу его, — как не сменивший свое обличье надеждой жить, единственной и упорной надеждой жить? Мысль эта пронеслась в голове аббата. Надежда на мир иной, надежда жить вечно в боге, надежда, столь же необходимая в час смерти, как необходима нам при жизни надежда жить каждую следующую минуту…

Помолчав немного, аббат заговорил снова:

— А теперь, друг мой, обратите взор свой к небесам. Взвесив то малое, что вы покидаете, посмотрите, что ждет вас там. Конец убожеству, неравенству, несправедливости! Конец испытаниям, тяжкой ответственности! Конец каждодневным нашим заблуждениям и нескончаемой череде укоров совести. Конец мукам грешника, раздираемого между добром и злом! А обретаете вы покой, устойчивость, высший порядок, царствие божье! Сбросьте с себя все то, что эфемерно и бренно, дабы причалить к незыблемому, вечному! Вы поняли меня, друг мой? Dimitte transitoria, et quaere aeterna…[163] Вы страшились смерти, ваше воображение рисовало вам что-то ужасное, тьму, а ведь напротив — смерть сулит христианину нечто лучезарное. Она покой, покой отдохновения, покой отдохновения вечного Да что я говорю! Куда там! Это расцвет Жизни, это завершение Единения с бытием! Ego sum resurrectio et vita..[164] Не только освобождение, забвение, сон, но и пробуждение, расцветение! Умереть — значит возродиться! Умереть — значит воскреснуть в жизни новой, в абсолютном познании, в блаженстве избранных. Смерть, друг мой, это не только вечерняя награда после трудов дневных: она взлет в лучезарность, в зори вечные!

Господин Тибо, опустив веки, несколько раз кивал головой в знак согласия. На его губах бродила улыбка. В ярком свете памяти возникли минувшие, самые лучезарные часы его жизни. Вот он, совсем крошка, сверкающим летним утром стоит, преклонив колена, у материнской постели, у той самой постели, на которой теперь лежит он, распростертый и умирающий, — вот он вкладывает свои детские ручонки в ладони матери и повторяет вслед за ней первую свою молитву, открывавшую ему небеса: "Добрый Иисусе, иже еси в раю." Вспомнил первое причастие в часовне, когда он дрожал от волнения перед святыми дарами, впервые приблизившимися к его устам… Увидел даже себя женихом в утро троицына дня, после мессы, на обсаженной пионами аллее Дарнетальского сада… Он улыбнулся всей этой свежести. Он забыл свое бренное тело.

В эту минуту он не только не боялся смерти, напротив, тревожила его необходимость жить еще на этой земле, как бы мало ни было отпущено ему времени. Он уже не мог больше дышать земным воздухом. Еще чуточку терпения, и все будет кончено. Ему чудилось, будто он обрел свой истинный центр тяжести, находится в самом средоточии себя, наконец проник в глубины своего доподлинного "я", своей личности И именно благодаря этому он испытал такое душевное благорастворение, какого никогда раньше не ведал. А ведь силы его словно распадались, рассеивались и, если так можно выразиться, лежали прахом вокруг него. Ну и что ж? Теперь он уже больше не принадлежит им: они просто останки того земного существа, с каким он окончательно разлучен; и перспектива еще большего распада, уже близкая, доставила ему неизъяснимый восторг, на какой он был еще способен.

Святой дух витал над ним. Аббат поднялся со стула. Он хотел возблагодарить господа бога. К его благочестивому делу примешивалась чисто человеческая гордость, он чувствовал то же удовлетворение, что и адвокат, выигравший процесс. Он отчетливо это сознавал и одновременно угрызался. Но сейчас не время было заниматься своими переживаниями: грешник предстанет пред судом божьим.

Он опустил голову, сложил руки, поднес их к подбородку и от всей души стал молиться вслух:

— О великий боже, настал час! Распростершись ниц перед тобой, о боже правый, боже благий, Отец милосердный, молю тебя о последней милости. О великий боже, настал час! Разреши мне умереть в любви твоей. De profundis[165], из глубины мрака, из глубины бездны, где трепетал я от страха, clamavi ad te, Domine![166] Господи, взывал к тебе, к тебе обращал крик свой!.. Настал час! На рубеже твоей вечности скоро узрю я лик твой, всемогущий боже. Воззри на раскаяние мое, прими моление мое, не отвергай меня, недостойного! Опусти на меня взгляд твой, и будет он мне прощением. In te, Domine, commendo![167] Вручаю дух свой в руци твои, отдаюсь во власть твою… Настал час! Отец мой, Отец мой, не оставь меня.

вернуться

162

На тебя, господи, уповаю (лат.).

вернуться

163

Отстраните преходящее и ищите вечное (лат.).

вернуться

164

Я есмь воскресение и жизнь (лат.).

вернуться

165

Из бездны… (лат.).

вернуться

166

Взываю к тебе, господи! (лат.).

вернуться

167

Вручаю себя тебе, господи! (лат.).