Изменить стиль страницы

— Чьи головы?

— Старика Соковнина, сказывали, да еще незнай каких стрельцов.

— Господи! Опять стрельцы! Да он, кажись, обезумел.

— За море, слышь, едет.

Родимица подошла к окну и в ужасе всплеснула руками.

— Вынули гроб… на сани кладут… Смоляные шесты зажигают те, что в черных харях… Владычица! Что же это будет!

Гроб Милославского действительно вынули из могилы и поставили на сани, запряженные свиньями. Вместо погребальных факелов зажжены просмоленные шесты, и ужасная процессия двинулась в путь. Впереди вместо священников шли палачи с секирами на плечах. Плач родных заменялся отчаянным визгом огромных свиней, которых погребальщики тащили на мочальных веревках, а скороходы, наряженные чертями, с рогами и с хвостами, одни погоняли свиней крючьями, а другие скакали вокруг гроба. Вместо колокольного перезвона на вынос хвостатые и рогатые черти колотили в разбитые чугунные горшки. Пораженная ужасом Софья не посмела взглянуть на это страшное и отвратительное шествие, которое из ворот Новодевичьего монастыря двигалось к Москве. Все встречавшиеся на пути со страхом спешили уйти от необычайного зрелища, а суеверные — в переряженных людях видели настоящих демонов, торжествующих вокруг своей жертвы, вокруг гроба какого-то, должно полагать, великого грешника. Ужасная процессия проследовала вдоль всей Москвы и два раза останавливалась: раз у дома Цыклера, в другой раз у дома Соковнина. Во время этих остановок предводитель чертовского сонмища, сам великий и мрачный Асмодей, у которого в руках был кошелек Иуды с тридцатью серебренниками, подходил ко гробу и, стуча по крышке его адским верховным жезлом с головою змия, искусившего Еву, возглашал:

— Радуйся, раб сатанин, Ивашка-изменник! Скоро соединишься со своим другом и собеседником Ивашкою Цыклером или Алешкою Соковниным.

— Анафема! Анафема! Анафема! — кричали другие черти.

Шествие останавливалось и на Красной площади, где уже воздвигнут был высокий каменный столб, с торчащими на верху его шестью железными рожнами. Столб этот соорудили как раз на том самом месте, где в 1682 году после стрелецких неистовств во дворце воздвигнут был другой столб — монумент во славу стрелецких подвигов, который впоследствии после казни Хованского — Тараруя по просьбе самих же стрельцов и был разрушен. Теперь вокруг этого нового столба с железными рожнами гроб Милославского был обвезен три раза «посолон», и всякий раз хор чертей под звон чугунных горшков пел:

— Диаволе, ликуй! Се грядет к тебе изменник Ивашка Милославский с собеседники!

Далее процессия следовала к Преображенскому. Вначале москвичи сторонились от нее, но теперь, узнав в чем дело, толпами валили за невиданною процессией.

— Ишь какое новое действо царь вымыслил.

— Да, уж и горазд он на эти вымыслы.

— Где не горазд! Когда оно видано, чтобы свинья в упряжи ходила!

— А вон ходит, да только с норовом, кочевряжится.

— Знамо, пословица говорится: ломается, как свинья на веревке.

— А черти-то черти… Уж и хари ерихонски!

— Сказывали, казнить будут изменников.

— А гроб — от почто везут? Да еще на свиньях.

— По-заморскому должно, для действа: за морем, слышь, всяки действа живут.

— Уж и сторонка же, должно быть, за морем!

В Преображенском, перед дворцом, уже стояла плаха. Недалеко от нее, верхом на коне, высилась исполинская фигура царя. Лицо его нервно подергивалось. За ним полукругом стояла свита, Лефорт, Шеин, Ромодановский, Борис Голицын, Меншиков, все еще именовавшийся Алексашкою, хотя давно привыкший к царскому обиходу.

Приблизилась, наконец, процессия, и гроб установили как раз под эшафотом.

— Поднять крышку! — приказал царь. — Открыть гроб.

Палачи стали топорами отдирать крышку. Она была крепко привинчена к массивным дубовым стенкам гроба, но под ударами топоров подалась и с резким визгом свалилась к подножию гроба. Оттуда глянуло лицо мертвеца, ужасное, обезображенное, совсем сгнившее лицо! Седые волосы отстали от голого черепа и белыми прядями валялись на бархатной малиновой подушке. Только белая борода отчетливо отделялась от темного фона боярского кафтана с золотыми шнурами и пуговицами. Желтые кости рук, лишенные плоти, казалось, вцепились в края золотой ризы образа, лежавшего на глубоко запавшей груди мертвеца. И над усами, и под усами, изжелта-седыми, смотрели ужасные черные впадины рта и носа: из этой черной впадины рта, казалось, должны были выкрикнуться страшные слова… Вот-вот крикнет!.. Вот встанет!.. В толпе прокатился ропот ужаса… Лязгая цепями, к отрытому гробу приближались осужденные. Впереди, шагая бодро, с высоко поднятою головою, шел, блестя на солнце сединою непокрытой головы, старик в сером армяке. Это был Цыклер, претендент на троны всея Руси и личный соперник того, который с высоты своего седла измерял противника с гордой головы до пят в рваных лаптях.

В глазах царя блеснул ужасный огонь, потому что глаза его встретились со смелыми вызывающими глазами Цыклера, и последние не потупились. Петр с глухою злобой так жестоко сжал могучими ногами бока своего коня, что сильное животное не выдержало и встало на дыбы.

Глаза Цыклера упали потом на гроб, на ужасное лицо мертвеца… «И я скоро таким буду, — молнией прорезала душу мысль, — да и он, тот, на коне… таким же будет…»

За Цыклером, с трудом передвигая ноги, шел старик Соковнин с белою, как первый снег, бородою. Казалось, он ничего не видел, ибо мысль его блуждала в прошлом. Он слишком стар, чтобы жить настоящим или заглядывать в будущее: его настоящее — сухое перекати-поле, зацепившееся за чей-то могильный крест на старом кладбище, а его будущее, вот оно! За ночь сколоченная из белых осиновых досок высокая плаха, а под нею — раскрытый гроб с истлевшим мертвецом, его старым другом, которого он когда-то целовал в эти уста, превратившиеся теперь в ужасные черные впадины под белыми усами. Соковнин и не взглянул на того великана, который с высоты своего черкесского седла пожирал старика огненными глазами. Что ему до великана! Что ему до плахи! Что ему гроб? Он и не то видал на своем веку: он помнит, как Москва, словно кадило, курилась дымом костров, на которых жгли раскольников за их веру; он помнит, как в страшных мучениях умирали в земляной тюрьме тоже за веру его сестры — красавицы, боярыня Морозова и княгиня Урусова… Сестры были молоды и прекрасны, как алые цветочки. А он что! Сухая трава. Звякая цепями, подошли и остальные осужденные. Вооруженные преображенцы оцепили их живою цепью, словно кольцом исполинской змеи.

По знаку царя барабан забил глухую дробь. На плаху взошел дьяк с бумагой и, когда оборвалась дробь барабана, стал читать:

— По указу его царского пресветлого величества…

Толпа обнажила головы. Дьяк вычитывал вины осужденных…

— Погоди! — глухо проговорил Цыклер. — Я не все сказал… Дай очиститься перед смертью.

Он глянул на царя. Царь движением руки остановил дьяка.

— Говори, Ивашка, — сказал он Цыклеру, — сказывай свои вины всенародно.

— А вины мои таковы, — начал тот, не глядя на плаху, — перед крымским первым походом царевна Софья Алексеевна призывала меня и говаривала почасту, чтоб я с Федькою Шакловитым над тобою, государем, учинил убийство.

— Сестра София? — глухо спросил Петр, и лицо его сделалось страшным.

— Она, великий государь.

— Ну… Что ж?

— Да и в Хорошове, государь, в нижних хоромах, призвав меня к хоромам, царевна в окно говорила мне про тож, чтоб с Федькою над тобою убийство учинил, а я в том ей отказал, что делать того не буду. И за то царевна на меня гневалась и послала в крымский поход, а как я из крымского похода пришел, и она мне о том же убийстве говаривала и сулила Дмитровскую деревню, а я ей опять отказал.

Он умолк. Царь, видимо, ждал новых признаний и налитыми кровью глазами обводил оцепеневшую толпу… «Какова сестрица!» — казалось, говорили эти сверкающие глаза.

— Н-ну! Еще что?

— Не знаю, государь… Я отказал ей… А что Милославский (Цыклер невольно глянул на ужасного мертвеца) — Милославский был ко мне добр.