Изменить стиль страницы

— Добр? — зловеще спросил Петр.

— Добр… он…

— Га! Добр! Так поцелуйся же с ним…

Цыклер стоял неподвижно.

— Обнимись и поцелуйся!

Цыклер не двигался.

— Вершить! — громко сказал царь. — Начать с него, с Ивашки.

К Цыклеру подошли палачи, их было четверо, и повели его на плаху. Цыклер выпрямился, оттолкнул палачей и сам взошел на возвышение. Он был бледен, губы его дрожали, но в глазах сверкнула последняя энергия.

— Православные! — крикнул он. — Рассудите меня…

Но грохот барабана заглушил его речь. Палачи, как звери, накинулись на него и повели на плаху. Их оказалось уже не четыре, а человек шесть. Брошенного на плаху Цыклера растянули крыжом за руки и за ноги. Палач, державший громадный топор, двумя ударами отсек у несчастного обе руки. Багровые струи потекли ручьями по белым покато положенным доскам плахи и стекали в стоявший под плахою гроб Милославского, окрашивая седую бороду покойника.

Цыклер глухо стонал.

— Бросай мертвые руки в гроб! — крикнул царь. — Пускай обнимут друга.

Палач бросил отрубленные руки прямо в лицо мертвому Милославскому.

— Верши дальше! Руби ноги!

Коренастый широкоплечий палач, более похожий на зверя, чем на человека,  «боец» из Охотного ряда еще выше занес свой исполинский топор, которым он, хвастаясь перед молодцами Охотного ряда, с одного размаха перерубал собак надвое. Цыклер закрыл глаза. Топор сверкнул и грохнул об живое тело мученика. Правая нога страдальца отскочила от туловища и повисла на цепи, сковывавшей ее с левою ногою.

— А-а-ах! — прошел ужас по толпе.

— Чисто! Ай-да, Сенька! — пробежал ропот одобрения среди молодцов Охотного и Обжорного рядов.

Снова сверкнул топор и отделил левую ногу от туловища. Обе ноги, звеня сковывавшей их цепью, свалились в гроб Милославского, в который продолжала стекать кровь Цыклера.

— Верши голову! — прорезал воздух металлический голос царя.

Несчастный страдалец был еще жив. При последних словах царя он открыл глаза и глянул на своего мучителя. Во взгляде этом не было ни угрозы, ни жалобы, ни даже укора, но он был так страшен, что заставил вздрогнуть даже Петра Алексеевича. Еще раз страшный топор сверкнул в воздухе, и отделенная от плеч голова с судорожным подергиванием личных мускулов еще несколько раз глянула огромными белками, словно бы вытянулась и застыла, точно восковая. А кровь все продолжала литься на гроб Милославского.

— На бердыш изменничью голову! — раздался тот же металлический голос.

Один из стоявших у плахи стрельцов взошел на эшафот и, воткнув голову казненного на бердышное копье, поднял ее, точно знамя.

— Кидай наземь изменничье тулово!

Окровавленное туловище Цыклера без рук, без ног и без головы грузно упало на землю с высокого эшафота. Свиньи, запряженные под гроб Милославского, сначала было испугались этого падающего тела и шарахнулись в сторону, но тотчас же, почуяв добычу, накинулись на труп Цыклера и стали его жадно пожирать, неистово чавкая и кусая друг дружку.

— Алексей! — снова раздался металлический голос. — Видишь?

Ответа не последовало. Мертвая тишина сковала всю площадь. Слышно было только, как свиньи чавкают.

— Алешка Соковнин! — повторился оклик громче прежнего. — Видишь?

— Вижу, — был тихий ответ.

— Иди же на плаху… Возьмите его, вершите!

Палачи и Соковнина повели на плаху. С высоты эшафота старик обвел спокойным взором толпу и стал креститься и кланяться земно на все четыре стороны.

— Простите меня, православные!

— Бог простит… Бог простит… — заволновалась толпа.

Петр грозно окинул взором площадь.

— Молчать!

Соковнин встал, запачканный кровью Цыклера.

— Поцелуйся с другом искренним! — снова раздался металлический голос. — Поднеси к нему изменничью голову!

Стрелец приблизился к Соковнину с головой Цыклера и нагнул ее.

— Целуй!

Соковнин поцеловал искаженное лицо мертвеца.

— Прими последнее целование во Христе, брат мой! — тихо прошептал он.

Палачи и его растянули на плахе… И с ним было то же, что и с Цыклером.

— Будет! Довольно, слишком довольно крови.

На другой день с раннего утра москвичи толпились на Красной площади.

На вершине каменного столба, на выдававшихся из карниза огромных железных рожнах торчали обезображенные головы Цыклера, Соковнина, Пушкина, стрельцов Филиппова и Рожина и казака Лукьянова. Ночной мороз опушил их головы и бороды серебристым инеем, а вороны, кружась над ними, не то радостно, не то испуганно каркали.

XI. Безумная

Зачем все кровь да кровь, пытки да плахи, казни да воткнутые на железные рожны мертвые головы? Зачем все костры да срубы с сожигаемыми и самосожигающими безумцами, раскапывание гробов да похоронные процессии на свиньях, всешутейшие соборы да безобразное пьянство, бунты да резня, звери да звери, и ни одного человеческого образ, ни одной светлой личности, зачем все это? — спросит читатель. Что же делать, когда наша история скупа на светлые личности, когда все страницы ее забрызганы кровью, затемнены непроходимою глупостью одних и нераскаянным зверством других! Конечно, были и у нас светлые личности, и у нас люди не все же страдали и погибали, но и любили и были любимы, но только в историю попали не они, а другие. И оттого на фоне нашего исторического романа вырисовываются преимущественно мрачные фигуры, а светлых образов романисту приходится искать в своем воображении. Один из таких светлых образов очерчивался было на мрачном фоне нашего романа, но и он потускнел, и этот единственный светоч угас в застенке Преображенского приказа…

Куда девалась Мелася, хорошенькая крымская полоняночка? Вон она сидит на могильной плите на кладбище Новодевичьего монастыря и плетет венок из живых цветов, растущих между надгробными памятниками. Смотрит она черничкою, вся в черном, только голова ее не прикрыта клобуком, а, напротив, роскошные волосы заплетены в две косы, которые тяжелыми жгутами перевесились через плечи на грудь.

Занятая работой, она чуть слышно напевает грустную мелодию с такими же грустными словами:

Щось у лісі гукае,
Дочка матір шукае.
Найшла вона ялину —
Матічину могилу.
«Иди, донько, не гукай,
Без матінки привыкай.»

Она положила недоплетенный венок на колени и задумалась.

С тех пор как мы видели ее в застенке в самый расцвет девической красоты, она очень изменилась; но, впрочем, красота ее и доселе не утратила той обаятельности, которую дало ей жаркое солнце Украйны, а потом Крыма, только в глубине ее черных глаз светилось что-то странное, неуловимое.

Летнее солнце клонилось к западу и бросало длинные тени от деревьев и могильных крестов. Девушка взглянула на солнце.

— Скоро вечер, а никто не идет, — сказала она, разговаривая сама с собой, — я почти уже и венок сплела.

Она взяла венок и стала вплетать в него голубые колокольчики.

— На чьей могилке они выросли? Помню, помню, на могиле матери.

Иди, доню, не гукай,
Без матінки привыкай…

— Так… так… И я без матинки в Крыму привыкла.

Она, видимо, старалась что-то припомнить или отогнать от себя какую-то мысль.

— Да, да… Я не в Крыму, я не полонянка, не бранка… Мы скоро запалим костры и будем через огонь скакать… Только где ж кули соломы?.. Ах да! Еще рано: их ночью парубки воруют.

Она снова положила венок на колени и задумалась.

— Что это все чайки кричат? На море тихо, тихо, вон какое голубое море, а они кричат… Скоро мурза Карадаг воротится из Царьграда, и мы опять поедем в Бахчисарай… Сегодня не было тучек над Чатырдагом, для того и день хороший… Ах, как кричат чайки!