Изменить стиль страницы

— Прими скифетро сие, жезл царев, — говорил патриарх, — да будет жезл сей для злых — бич наказуяй, для добрых — ветвь маслична.

Передавая ему державу, патриарх говорил:

— Прими яблоко сие и како убо яблоко в руце своей держиши, тако держи и вся царствия, данныя тебе от Бога, соблюдая от врагов внешних.

По бокам трона стали царские приближенные: Борис Голицын и Яков Долгорукий. Мать — «медведица» стояла тут же, не спуская глаз с царственного сына и боясь, как бы он не закапризничал… А от него станется: еще сегодня он не хотел одеваться, чтоб идти проститься с умершим царем, и сбил с головы старой няньки своей волосник, чем и опозорил седую голову старухи. Нет, теперь он сидит смирно. Его начинает тешить обряд, точно все нарочно играют «действо», как при покойном батюшке действо о «Навуходоносоре царе» игрывали.

Но вот начинается целование царской руки. Первой подходит мать — «медведица». Ребенок царь не выдерживает своей царственной роли и, торопливо передав «скифетро» и «яблоко» в руки Голицына и Долгорукова, стремительно бросается в объятия матери…

— Мама! Мама!

— Сыночек мой! Петрушенька! Царюшко мой державный!

Но ребенок быстро приходит в себя.

— Будет… довольно… не плачь, матушка… стань на место.

Царица — мать отходит. Ребенку — царю вновь подают скипетр и державу, на колени кладут бархатную подушку, из правой руки опять берут державу, а маленькую ручку кладут на подушку, для целования. Бледная, как полотно, царевна Софья и смущенная царевна Марфа ведут под руки царевича Ивана для целования руки братишки — царя. Софья уже не плачет, только воспаленные глаза блестят лихорадочным огнем. Царевич Иван двигается, как автомат.

— Иди, иди, братец, у младшего братца — царя руку целовать, — злобно шипит Софья Алексеевна.

Больной подслеповатый царевич Иван смиренно целует крохотную ручку младшего брата.

За ним прикладываются царевны. Софья не целует, а как-то злобно тычется концами губ, словно бы это была не ручка ребенка, а холодная змея.

Прикладываются к этой ручке бояре, дворяне, гости торговые, тяглые и «всяких чинов людишки».

— Эка ручка! Махонька, беленька, точно сахарна, и скифетро держит, ишь ты, — невольно смущается тяглец Микишка, с боязнью нагибая свою всклоченную голову с суконным рылом к царской ручке, точно бы это было раскаленное железо.

Один Сумбулов не прикладывается и затирается в толпе: он боится взглянуть в глаза ребенка, сидящего на троне. Ему почему-то разом вспоминается далекий Крым, голубое море и чайки, жалобно кричащие над трупом прибитого к берегу невольника…

«А надо мной воронье будет каркать, как вырастет вот этот…

Как рябина, как рябина кудрявая,
Как тебе рябинушка не стошнится,
Во сыром бору стоючи,
На болотину смотрючи…

Фу ты, дьявол! Сгинь — пропади!..»

Прикладывались к царской ручке и стрельцы. А думали ли они, что эта самая ручонка будет когда-то рубить их воловьи шеи?

IV. Начало конца

После бурного дня, в который последовало избрание на царство юного Петра, наступила тихая, безмолвная ночь, какие были только в то доброе старое время, когда не существовало еще на Руси ни клубов, ни театров, ни общественных собраний, и когда московские люди заваливались спать вместе с курами. Так и теперь, 28 апреля 1682 года, спит Москва, хотя вечерняя заря еще и не думала потухать. Но не все спят в эту ночь. Вон, в высоком терему царевны Софьи Алексеевны теплится огонек, да на царской половине, в покоях царицы — матери и ее маленького царственного сына, трепетно мигает лампада. Нет сна царевне Софье, не спит и «медведица». Первая тоскует об ускользнувшей из ее рук власти, которая теперь вся перешла в руки ненавистной мачехи, торжествующей «медведицы». А «медведица» не спит от счастья, от волнения. Она тихонько, как вор, пробралась в опочивальню своего Петрушеньки — царя и, сложив молитвенно руки, стоит на коленях у его кроватки, из которой он уже вырос, растет не по дням, а по часам, словно богатырь в сказке. Что-то из него выйдет?.. Сердце матери так и тает… А он лежит, разметался, и атласное на гагачьем пуху одеяльце сбил с себя. Беспокойно спит. Мать крестит его и поднимает умиленные глаза к лампаде. А Софья не спит от тяжких дум. Шутка ли, в двадцать пять лет отказаться от всего, от власти, от жизни! При покойном брате, больном, но добром и тихом, ей хорошо жилось: рядом с ним она государствовала, выслушивала доклады вельмож, давала решения по важным делам. Вместе с мил-сердечным другом, князь Васенькой, княж — сыном Васильевичем, свет Голицыным, она и совсем надеялась управлять государством; а тут «медведица» выхватила из ее рук власть для своего «стрелецкого сына»… Так у нее у самой есть стрельцы, они помогут ей. А то виданное ли дело! У старшего брата престол перебит для младшего! Статочное ли дело! Что он больной, Ваня-то царевич? Что ж с того? И Федя — братец был больной, а государствовал же, да еще как государствовал! И Иванушка — братец со мной бы государствовал! А то на-ко — ся! В Нарышкиных род скифетро-то батюшково повернули… Так не бывать тому!

И она тревожно расхаживала по полуосвещеной светлице.

Вот такою же серою дымкою ночь ложилась на Коломенское, когда еще при покойном батюшке она в первый раз спозналася со светом очей своих, с Васенькой Голицыным… Как он обнимал ее! Как изнывала она от истомы на его богатырской груди!.. И соловушка пел тогда в роще, до утра пел им свадебную песенку… Да, то была свадебка, да только ни сватьев, ни бояр, ни тысяцких не было на той свадебке вольной, тайной, и одна лишь сирень пахучая служила им пологом постельным…

При одной мысли об этой ночи ее бросает в жар.

«Где-то теперь он, свет очей моих, Васенька? Далеко-далеко, в чужой Черкасской стороне… Коли бы он был здесь, то этого б, может, не случилось…»

Кто-то тихо входит в светлицу, Софья вздрагивает…

— А, это ты, Марфуша?

— Я, сестрица.

— А я было испугалася… Ты что не спишь?

— Да не спится что-то, сестрица: сон от очей бежит.

— И мне сна нету… Да и как ему быть! Экося, что деется!

— Да, Софьюшка, милая, осиротели мы, обнищали.

— Не говори так, Марфуша! — горячо возразила Софья. — Не обнищали мы! Есть у нас родной брат, и ему быть на царстве. Я подниму стрельцов: они выкрикнут на государский стол братца Иванушку. Нету такого закона, чтобы старшего брата обходить. Наша сторона не ихней чета, у нас все родовое боярство столбовое: Милославские, Толстые, Хованский Иван.

— А князь Василий Васильевич Голицын?

— Об нем я и не говорю уж… А сила наша в стрельцах…

— И отцы нашу руку тянут, архиереи… Мне ужо Иван Гаврилыч сказывал…

— А ты где его видела? — быстро спросила Софья.

Царевна Марфа вспыхнула. Даже уши ее покраснели.

— Мы… я ужо… он даве над братцем псалтырь читал… так я… он и сказывал. Говорит, отцы…

Софья внимательно посмотрела на нее и улыбнулась.

— Ничего, ничего, Марфушка, я знаю, я давно заприметила, что он тебе люб… Что ж! Не всем же князья да бояре, а теремная-то неволя нам девкам не сладка… Любитесь, с Богом, только чтоб оказательства не случилось…

Марфа Алексеевна совсем зарделась.

— Чего вы, царевны мои золотые, полуночничаете? — послышался вдруг еще голос в светлице. — Он уже ранок Божий, заря утренняя занимается.

Это вошла в светлицу доверенная постельница царевны Софьи Алексеевны, Федора Семеновна Родимица, вдова, украинка, уже не молодых лет женщина, с заметною проседью в черных, как вороненая сталь, волосах.

— Что не баинькаете, царевнушки золотые, червонные?

— Да как же, Федорушка, спать-то! Али не видала, как обошла нас «медведица» — то?

— А на «медведицу», рыбка моя, есть рогатина… Стрельцы-то на что! Мне Цыклер давно сказывал, что стрельцы на бояр да на Нарышкиных дышут адом и зубы точат, а кто, говорит, им зубы позолотит, того и на царство посадят. Так у нас на Украйне гетманов, того ссаживают казаки с уряду, а тому, кто им люб, дают булаву и бунчук, это по вашему, по-московски, «скихветро» та «яблуко».