Изменить стиль страницы

— Давайте сюда губителей царских! Подавай аспидов!

— Нарышкиных, Нарышкиных на копья! Нарышкины задушили царевича!

— Подавайте изменников, а не то всех предадим смерти.

Они сами не знали, к кому кричали, у кого требовали выдачи каких-то изменников. Они кричали на воздух, в небесное пространство, и толпами валили к Кремлю, вторя набатному звону неистовым барабанным боем и неистовыми криками.

Вот они уже в Кремле. Словно плотина прорвалась и наполнила кремлевскую площадь, где перед дворцом стояло множество боярских карет и колымаг.

— Секи, руби боярское добро, боярских коней, боярских холопей!

— Коли удушников царских!

Кареты разбиты, поломаны в куски, позументы и сукна оборваны, топчутся ногами, вздеваются на копья. Лошадям переломаны ноги, кучера и холопы валяются в крови. Барабанный бой и набатный звон не умолкают. Стоны раненых, ржанье искалеченных коней и с каждым моментом возрастающие крики.

— Давайте губителей! Подавайте удушников царских!

Во дворце точно все вымерло. Ни лица, ни звука. Только в одном из верхних окон виднеется зловеще улыбающееся лицо Родимицы, а за нею бледное, как полотно, испуганное личико Меласи…

Родимица кому-то кивает головой. Ей из толпы, беснующейся внизу, незаметно кланяется Цыклер. И Сумбулов не сводит своих черных глаз с того же окна; но он смотрит не на Родимицу: его взор впился в то испуганное личико, которое когда-то, в Крыму, на невольничьем рынке в Козлове, робко глядело на него из-под белой чадры…

Неистовые крики переходят в какой-то рев и вой.

— Идем на «верх»! Добудем злодеев во дворце!

— На копье дворец! На копье!

А во дворце все та же мертвая тишина и то же зловещее лицо Родимицы.

— Смотри, братцы, вон киевская ведьма глядит в окошко! — кричит кто-то.

— Из пищали в нее пали, из пищали!

— Стой! — бешено кричит Цыклер. — Это наша, это Родимица.

А дворец все так же нем, как могила. Стрельцы врываются на ступени Красного крыльца.

Вдруг на верху крыльца в дворцовых дверях показались какие-то привидения. Испуганные стрельцы отшатнулись назад.

Им представилось, что это дьявольское наваждение…

На верху крыльца стоял мертвый, удушенный царевич!

Тот же болезненный вид, то же худое лицо, слезящиеся глаза… Из гроба встал удавленник!

Рядом с ним стояла высокая, суровая женщина и держала его за руку. За другую ее руку держался маленький царь Петр. За ними выступал патриарх, за ним ближние бояре.

Вся площадь, казалось, окаменела от страху… Удушенный царевич на крыльце… Дьявольское наваждение!..

Нет, он стоит и глядит на всех моргающими, слезящимися глазами. Да он ли это? Не подменили ли кем?

— Это подвох! Царевича подменили!

— Тащи лестницу! Ставь к крыльцу!

— Полезай, братцы, на лестницу: може, это не царевич.

Несколько стрельцов карабкаются на лестницу и вступают на Красное крыльцо. Они в недоумении и страхе: перед ними действительно царевич Иван, которого они считали задушенным… Да полно, он ли это? Надо спросить… А страшно…

— Гм… точно ли ты царевич Иван Алексеевич?

— Да, я точно царевич Иван Алексеевич.

— Как же нам сказывали, что тебя извели злодеи?

— Нет, я жив, и никто меня не изводил, и ни на кого я не жалуюсь.

Стрельцы растерянно глянули на царицу. Она стояла, как мраморная… «Истукан, идол мраморян» … Глянули на царя: холодные глаза его мечут искры…

Внизу глубокое смущение, точно вся площадь дрогнула от стыда: и стыдно, и досадно. Цыклер, Озеров и Сумбулов, бледные и дрожащие, хотят затереться в толпе. Но в окне из-за лица Родимицы показывается лицо царевны Софьи, грозное, решительное. Она делает знаки, показывая вниз на бояр.

— Царевич жив! На царство его! — в мертвой тишине раздается голос Сумбулова.

Это была искра, брошенная в порох. С разных сторон послышались крики:

— Пущай молодой царик отдаст скифетро старшему брату!

— Старшему брату скифетро и яблоко!

— Подайте нам тех, кто у него скифетро отнял!

— Подайте Нарышкиных! Мы весь корень их истребим!

— Нарышкиных! Нарышкиных! Они наши недоброхоты!

— А царицу Наталью в монастырь! Пущай молится!

Юный Петр весь задрожал при последних словах. В лице и в глазах его сказалось что-то такое, что потом, лет через пятнадцать, стрельцы видели в этих огненных глазах в те моменты, когда он собственноручно рубил их головы…

«Я вам припомню это! Подождите!» — вот что говорили эти глаза.

В этот момент на крыльце показался высокий, благообразный старик с длинною седою бородой, отдававшей желтизной, и с ласковыми, ясными не по летам глазами. Он медленно сходил вниз к стрельцам. Все узнали в нем боярина Матвеева, Артамона Сергеевича. Да и кто не знал его ума, доброты, честности! Кто не помнит, что сделала для него Москва еще при царе Алексее Михайловиче, когда Матвеев задумал строить себе дом, но не находил камня для фундамента? Народ пришел к нему толпою и поклонился ему камнем на целый дом. Матвеев отказался: он хотел не даром взять камень, а купить. «Ни за какие деньги!» — отвечали москвичи. Но на другой день привезли к нему плиты, собранные с могил, и сказали: «Вот камни с гробов отцов и дедов наших, их мы не продадим ни за какие деньги, а дарим тебе, нашему благодетелю». Узнав об этом, тишайший царь сказал старику: «Прими, друг мой: видно, что они любят тебя. Я бы сам охотно принял такой подарок».

Так вот этот старик сходил теперь с Красного крыльца. Только третьего дня он воротился в Москву из ссылки, где томился по проискам своих врагов.

— Радость неизреченная! — говорила царица Наталья, когда он из ссылки явился прямо во дворец. — Такая радость, что никакое человеческое писало по достоянию исписати сего не возможет.

Матвеев сходил с крыльца, чтобы успокоить стрельцов, вразумить.

— Братия, и други мои, и дети! Послушайте меня, старика! — начал он дрожащим голосом. — Что вы делаете? Почто такое шумство затеваете? Кто посеял в вас смуту и шатание? Опомнитесь! Вспомяните ваши заслуги, вашу кровь, ваши раны! За кого вы проливали кровь, за что? За церкви Божии, за святую Русь, за тишину и благоденствие. Вспомните, чадца моя, не вы ли помогали нам укрощать мятежи и бунты? А теперь не вы ли собственным мятежом и шумством ни во что обращаете старые подвиги ваши.

Тихо, покорно стояли стрельцы. Никто не смел поднять глаз. Напрасно Хованский из-за спины патриарха делал им знаки, чтобы они бросились на старика и растерзали его: стрельцы не поднимали глаз и не видели этих знаков. Им стыдно стало.

— Прости нас, отец родной, — кланялись передние, — заступись за нас перед царем, не дай нас в обиду нашим лиходеям, полковникам да боярам.

— Не оставь нас, кормилец: мы твои дети.

— Добро, добро, детки мои, сделаю для вас.

Робко и стыдливо кланяясь, отступали стрельцы от Красного крыльца. Миновала буря…

Царевна Софья, стоя у окна, в бессильной злобе грызла крупный жемчуг своего ожерелья и выплевывала словно подсолнечную шелуху… Ее дело не выгорело… Цыклер зеленел от злобы…

Но старая лиса не растерялась. Хованский шепнул князю Михайле Юрьевичу Долгорукому, за болезнью отца заправлявшему стрелецким приказом.

— Ты что ж, князь Михайло Юрьевич, не прикрикнешь на своих молодцов? Они, кажись, и знать тебя не хотят…

Дурак попался на удочку. Он сбежал с крыльца и накинулся на смущенных стрельцов.

— Вон отселева, сволочь этакая. Шумство затеваете! Да я вас всех перепорю, и детям и внукам закажете бунтовать! Долой с глаз, неумытые!

Все пропало. Ничто не могло так взорвать стрельцов, как окрик человека, которого они презирали, которого знать не хотели…

— А! Неумытые! — зарычали передние. — Так мы тебя самого умоем рудою! Вот же тебе, вот тебе! Умывайся, купайся в своей руде!

Долгорукий бросился было назад, но его схватили и, как сноп, сбросили вниз на подставленные копья. Там бердышами изрубили его в куски.

Это было делом одной минуты. Софья, видевшая эту кровавую сцену, радостно вскрикнула.