Изменить стиль страницы

— Вали его на земь! Держи!

— Да легче! Батька не зашибите! Не уроните гет­мана!!

С трудом удалось осилить обезумевшего гиганта и вы­рвать у него из рук дорогой труп героя Украины, славного казацкого вождя, теперь бледного, неподвижного, такого, по-видимому, маленького, жалкого. Его бережно положили на разостланные наземь казацкие жупаны. Из нескольких ран еще сочилась черная кровь, окрашивая собою белую сорочку; нечаянный набег татар не дал возможности казац­кому вождю хорошенько одеться и застегнуть свой темно-малиновый бархатный кунтуш с «китицями».

— Мати божа!.. Смотрите, панове!.. Булава-то!

— Гетманская булава в руке! Вот диво: мертвая рука булаву держит!

— Не выпустил, голубь сизый, булавы своей — не отдал поганым, и мертвый не отдал.

— До смерти додержал гетманские клейноды, вот так гетман!

Действительно, мертвый гетман был с булавою: закочене­лая рука его держала дорогой казацкий клейнод.

В скучившейся около мертвеца толпе произошло движе­ние.

— Расступись, панове, пропустите, пропустите небогу, дай дорогу панночке, панове!

На труп гетмана бросилась женщина с золотою растрепав­шеюся косою и, припав головою к его холодному лицу, так и закрыла его золотыми волосами.

— Тату мой! Родной мой!

— Хвесю! Дитятко! Не убивайся! — плакал Небаба, уткнув свое старое лицо в мозолистые ладони. — Так было богу угодно.

— Татуню мой! Солнышко мое!.. Ох... да он еще теплый! Он... он... он живой еще!.. Он дышит!.. Тату! Тату!.. Ох!.. Он открыл глаза!.. Смотрите!.. Татуню мой! Не за­крывай их больше!

Сагайдачный действительно открыл глаза. Он не был мертв.

В Киеве, в одной из просторных келий Братского монас­тыря, некоторые из высших монастырских властей и из казацкой старшины собрались около постели умирающего ктитора этого монастыря.

Умирающий ктитор был гетман Петро Конашевич-Сагайдачный. Полученные им под Хотином раны, которые он мужественно принял на себя, защищая Польшу и дорогую Украину с не менее дорогим для него существом — не­счастною полонянкою Хвесею, — оказались смертельными.

Тихо вокруг постели умирающего. Сейчас только он го­ворил окружавшим его свою последнюю волю, но это усилие до того ослабило его уже разрушенный ранами и пред­смертными страданиями организм, что он впал в минут­ное забытье.

Все молчали. На суровом лице стоявшего у постели старого друга умирающего, Филона Небабы, просвечивало какое-то тихое, глубокое умиление. На лице этом написана была мысль: «Сподоби, господи, такой праведной кончины всякого доброго казака — умереть от ран за матерь Украину да за ее деток». Тут стоял и Хома, который не отходил от своего батьки с той минуты, как полуумирающего вынес его на своих плечах из кровавой сечи. Не то, что у Небабы, читалось на добром, похудевшем от горя лице этого просто­ватого богатыря: его, как богатыря телом, пугала эта невидимая для него сила — эта смерть, какая-то бабуся с косой, которая даже самого батька осилила, да и его, богатыря Хому, осилит.

Тут был и Петр Могила, значительно возмужавший и, по-видимому, еще более, чем когда-либо, грустный и задум­чивый.

За изголовьем умирающего стоит немолодая уже женщи­на, но еще красивая. Из-под черного, как бы чернеческого платка кое-где сверкают пряди золотых, с яркими серебря­ными нитями, волос. Черные глаза ее заплаканы до опухоли век. Это — бывшая Настя Горовая, шинкарочка молодая, дочь которой, такую же золотоволосую бранку Хвесю, взял к себе «в приемы» умирающий гетман после того, как ей под Хотином удалось каким-то образом бежать в казацкий стан из полону, от своего ревнивого кафинского санджака. Хвеся стоит на коленях у своего умирающего татуни и дрожащею рукою поправляет под его седою голо­вою подушки — белые, как и седина умирающего гетмана. Тут же стоит и Настина прийма — черноволосенькая и черномазенькая татарочка, которую Хома выносил на своих богатырских руках до одиннадцати лет и теперь мечтает на ней в скорости жениться.

Сагайдачный глубоко вздохнул и открыл глаза. Хвеся перекрестилась.

— Это ты, доню? — слабо спросил умирающий.

— Я, таточку.

— Положи мою руку к себе на голову... я хочу... слышать тебя...

Хвеся исполнила это желание умирающего и припала го­ловой к его груди.

— Бедное, бедное мое дитятко... Не довелось мне пожить с тобою... На неволю родилась эта головка бедная, золотая головочка! — тихо шептал Сагайдачный, и две крупные слезы выкатились из его конвульсивно заморгавших глаз и сбежали на подушку.

— А мама где? — так же тихо спросил старик.

— Я тут, Петро, — почти шепотом отвечала, перегибаясь через изголовье, та, которую когда-то называли Настей Кабачною.

Сагайдачный глянул на нее, силясь улыбнуться, потом пе­ренес свой взор на наклоненную к нему на грудь голову Хвеси и остановился на татарочке.

— Береги их, Настя, и ту татарочку береги... У нее никого нет... Мы у нее все отняли — и отца, и матерь, и пышную Кафу... неволю козацкую... разлуку христиан­скую...

Он остановил свой просветлевший взор на молча стояв­ших у его постели боевых товарищах.

— Будете, детки, помнить мое смертное слово? — заго­ворил он более сильным голосом.

— Будем, батько, будем! — глухо отвечал Небаба.

— А ты, Филоне-друже, передай всем деткам мою во­лю — ты ее знаешь.

— Знаю, батько.

Больной заметался на подушках — ему тяжело было ды­шать.

— Ох, широко я загадывал, детки... да не дожил... не увижу Украину в славе... не раздавил крымского зверя... А святейший патриарх благословил меня на это... сказал: буду я в Иерусалиме, у гроба господа Спаса, молиться за Украину... и за деток ее...

Все молчали. Небаба сердито смахнул слезу, которая ка­тилась, словно горошина, через сивый ус.

— Широко... широко загадывал... Скажите Иову... свя­тейшему отцу митрополиту... Украина... Польша... Где Мо­гила?

— Я здесь, ясновельможный гетман.

— Добывай Волощину...

За окном закаркал ворон. Сагайдачный широко раскрыл глаза.

— Ворон крячет... недоленьку чует... Надо мною крячет... в поле лежит козак... постреленный, порубанный... то Фе­дор Безридный... Где Хвеся?

— Та я ж тут, таточку!

— Не давайте им Украины... Зажигай, Филоне, галеры... Как горит Кафа... Алкан-паша, трапезонтское княжа... Бе­регите Хвесю — золотое яблочко... Хвеся... Ганжа Андыбер — у Насти Горовой... не узнали дуки-срибляники... Прощай, Украина, прощай, мать...

Через несколько дней хоронили Сагайдачного. День был пасмурный. Ветер гнал по небу серые облака. Они бес­форменными массами двигались к югу, словно бы затем, чтобы пронестись над Запорожьем, Крымом и Черным мо­рем и разнести по всему югу весть о смерти того, кто долго заставлял трепетать этот роскошный юг. У стен Братского монастыря глухо шумели вербы. Колокола уныло звонили.

У гроба и у могилы славного гетмана собрался почти весь Киев. Молодые «спудеї», или студенты Братской школы, громко пели своему ктитору «Вечную память». Рек­тор их, Касиян Сакович, подойдя к гробу, из которого отчетливо выглядывало восковое лицо покойника с длинною апостольскою бородою, развернул лист бумаги и, глядя в лицо мертвецу, дрогнувшим от волнения голосом заговорил под шум ветра.

Вербы своим порывистым шумом иногда заглушали сла­бый голос чтеца.

Казаки наполовину не понимали, что читал пиит, но угрюмо слушали.

Иногда слышались тихие, сдержанные женские всхлипы­ванья.

Недалеко от гроба стоял Могила и сосредоточенно глядел в восковое лицо мертвеца, как бы силясь слушать оратора, но не понимая его. От лица покойника глаза Могилы маши­нально перенеслись на казаков, стоявших понуро, на Неба­бу, Мазепу, на Хому, глубоко убитого, на духовенство, на семьи панов, пришедших в последний раз поклониться славному мертвецу.

Могиле показалось, будто порывом ветра разогнало тучи и на печальную процессию глянуло солнце. Но это был обман его нервов — не порыв ветра, а порыв его дрог­нувшего сердца: на восковое лицо покойника глядело с кроткой задумчивостью то дорогое для него личико, которое он вот уже восьмой год носил в душе, как святыню. Но ли­чико это скоро скрылось.