Изменить стиль страницы

— Что, девынька, не устали ножки? — ласково спраши­вает он девочку, золотоголовую подоляночку, гладя ее зо­лотую головку.

— Устали? а?

— Hi, дідушка, — отвечает девочка, вскидывая на него свои большие, черные, грустные глаза.

— А об матушке да об батюшке, девынька, ты не кру­чинься: погоди маленько... я старый воробей, бывал в по­лону, знаю их порядки... Мы с тобой убегем, пра, де­вынька!

Девочка грустно улыбается и боязливо взглядывает на татарина, идущего поодаль.

— А ты ево, горбоносово, девынька, не бойся, — кивает он на татарина.

— Он, как сова, ничего не разумеет по-нашему... ишь, только буркалы пялит...

Татарин глядит на девочку и улыбается.

— Ишь, тоже зубы щерит, собака!

Татарин еще пуще щерится на девочку; и его восхищает этот прелестный ребенок...

IV

— И вы тож носы-те не вешайте, — обратился словоохот­ливый ратный к взрослой дивчине и к парубку.

— Я этот полон знаю, не впервой, чать... Мое дело старое — всюду бывано, все видано... Взяли меня впервой в полон эти же черномазы, крымские татаровя, лет тридцать тому назад за­гоном, и свели в город Кафу — уж и городина же! На базаре нашево брата, полоняника, что телят стадо — видимо-не­видимо!.. И работал я в Кафе на каторге с нашими же московскими да черкасскими людьми, лет с десять будет. А в Кафе на базаре ж купил меня турчин и повез морем до Царя-города, а в Царе-городе продан я был в Анадольскую землю, а из Анадольской в Кизылбашскую, и был я, детушки мои, бусурманен: по средам и пятницам и в вели­кие и малые посты мясо и всякую скверну едал... А все это наплевать!.. А в Анадолии работал у армянина на огоро­де и веру держал армейскую — с нашею православною ма­лость схожа — и проскуры армейские едал, токмо ших ар­мейской не исповедывал, а у татаровей по-татарски маливался в шапке — всево бывало... А из Кизылбашей продали меня к фараонам к самим, и у фараонов я жил, и по-фараонски хаживал, и едал — эко диво! Наплевать на все!.. А у фараонов отгромили меня шпанского короля немцы-дуки, а дуки-немцы продали меня францовским немцам во францовскую землю, а во францовской земле я у папежина ксенза [Папского ксендза (пол.)] бывывал и секрамент [Причащение (латин.)] их едал — что мне! напле­вать! — свого бога, Миколу-угодника, я не забывал... А францовские немцы дали мне памятку на бумаге, и вышел я из францовской земли вольно, и по-фраицовски и по-турецки говаривано и песни пето... А оттелева прошел я в цысарскую землю, а из цысарской земли на Аршав-город [Варшава], а из Аршава-города в Киев... Так-то, детушки, всево видано... не пропадем и топерево...

Солнце клонилось к западу. И вьючные лошади, и поло­няники, и сами татары, видимо, притомились. Пора бы и привал делать. Золотоголовая подоляночка, внимательно слушавшая неутомимого москаля, шла молча, по временам оглядываясь назад.

— Что, девынька, оглядываешься? — ласково спросил ее москаль.

— Али батюшку с матушкой ждешь с родной сторонки?

У девочки навернулись слезы на глазах... Вот-вот брызнут из прекрасных глаз на чужую землю... 

— Не плачь, дитятко, — утешал ее сердобольный мос­каль.

— Еще увидим батюшку с матушкой, пра, увидим... Я тебя на руках вынесу из полону...

И он снова гладил ее по головке...

— А как был я в Кафе на каторге, — продолжал он болтать, видимо, желая отогнать тоску и от себя, и от своих спутников, — как работали мы в Кафе, так научили меня ваши черкасские полоняники одной песенке... Уж и песня же, я вам скажу!.. Это об том, примером сказать, песня, как татаровя в полон взяли волыночку [Волыночка — волыняночка] — вот такую же девыньку, как и ты, — обратился он к своей маленькой спутнице.

У девочки у самой давно ныла на сердце эта песня, ей часто певала ее мать...

— Уж и песня же! — продолжал болтливый москаль и тихонько затянул ее, безбожно коверкая на московский лад украинскую речь песни:

Как из-за горы-горы,
Из-за темного леса
Татаровя бегут.
В плен волыночку ведут.
А у волыночки коса
Из золотого волоса...

— Вот все едино, что твоя, девынька.

И он дотронулся рукой до золотой головки девочки. Ближайший татарин продолжал идти молча, добродушно и ласково взглядывая на своих пленных и, в особенности, на девочку: пускай-де не скучают — с цены не спадут.

И москаль опять затянул, лукаво поглядывая на татарина, как бы говоря: «Вишь ты, собачий сын, и не думаем утекать от тебя — песни поем»...

У волыночки коса
Из золотого волоса,
Темный бор осветила,
И зеленую дубраву,
И битую дорогу.
За нею в погоню
Батенька ее.
Кивнула-махнула
Белою рученькой:
— Вернись, родненький!
Уж меня ты не отнимешь,
Сам марно загинешь.
Занесешь головушку
На чужую сторонушку,
Занесешь очицы
За турецки границы...

В это время в передовом загоне раздался сигнальный рожок. Ему ответили другие рожки из других концов. Все разом как бы встрепенулось...

— Баста, привал! — сказал москаль, лукаво подмигивая своему татарину. — Аллах керим! Алала! Знай наших!

Татарин совсем дружески осклабился и показал на небо и на землю, повторяя: «Алла-алла»...

V

Привал сделали вокруг высокого кургана, где поблизости было вырыто в небольших ложбинах несколько колодцев. Скот развьючили. И татары, и их полоняники собирались в группы, рвали сухую траву и колючки, собирали кизяк и сносили все это в кучи, чтоб разводить огонь на ночь и готовить и себе, и полоняникам ужин. Москаль таскал всякую сушь охапками и складывал в том месте, где рядом с подолянкой в красной запаске уселась на отдых его ма­ленькая золотоголовая девочка.

Степь ожила, несмотря на то, что близилась ночь. По всей равнине, какую только можно было окинуть глазом, бродили разноцветные группы людей, стада скота и лошадей, говор, лошадиное ржанье. Небо темнело. Кое-где начинали уже вспыхивать и потухать огоньки. Над морем и на море лежали багровые полосы вечерней зари. В воздухе слышался звон­кий клекот запоздавших и возвращавшихся в свои непри­ступные дебри и на скалы орлов. В траве стрекотали и не­угомонно ковали свою однообразную песню земляные куз­нечики. Засвиристела грустная свирель пастуха у воловьего стада. Слышалось человеческое вытье — тягучая, бесконечная и тоскливая, как чужбина, татарская песня...

Москаль притащил и свалил к ногам своей любимицы девыньки последнюю охапку суши и кизяков, а потом до­стал из-за пазухи пучок свежих цветов.

— Вот тебе, девынька, цвяточки; лазоревы, и аленьки, и сини, побалуй ими, дитятко, — любезно презентовал он цветы своей любимице.

Девочка взяла цветы, с грустною улыбкою полюбовалась ими и разделила пук с соседкою.

— А я вот костерчик налажу на ночь: оно хорошо, теп­ленько, — хлопотал неугомонный москаль.

К ним подходили другие полоняники и татары. Москаль заговаривал со всеми: кто, как, откуда, где попался? Кивал головой, ахал, причмокивал губами, утешал... Он был как дома: всех за дорогу успел переузнать, называл по именам... Он и с татарами, казалось, был друг: кому подмигнет, улыбнется, потреплет по плечу, заговорит: «Эй ты, Гирейка! Якши! Чурух — су... яман — коба... кизил — якши!..» Иной улыбнется, тоже скажет «якши» или иное слово, другой нагайкой стегнет. Москаль почешется, поворчит: «Ишь, ля­дина! С ним шутишь, а он — на! Дерется...»