Изменить стиль страницы

Татары раздавали ужин полоняникам — по куску хлеба и баранины. Москаль развел огонь, отдал половину своего куска баранины девыньке...

— На, девынька, кушинькай мясцо.

— Я, дідушка, не хочу.

— Ладно, не хочу, жуй помаленьку.

Степь окуталась мраком ночи, только костры мигали по равнине да двигались тени татар: это они связывали и ковали на ночь ненадежных полоняников. Пришли и к москалю с небольшой железною цепью. Он спокойно протянул ноги.

— На, Гирейка, куй.

Его заковали. Он с улыбкой глянул на цепь, на татарина.

— Якши, брат Гирейка... Заковал лошадку — якши?

— Якши, — был ответ.

Для бранок — так на Украине назывались полонянки — татарин принес кошму, чтоб они укрылись под ней от ноч­ного холода и росы. Москаль накинул на девочку свой зипун.

— В ем тепло тебе будет спать, девынька, — пояснил он. Ночь окончательно спустилась на равнину. Некоторые костры, маленькие, потухали, другие сильнее разгорались, и вокруг них виднелись красные от пламени лица хищни­ков, благодушествовавших в своем родном краю после столь долгого отсутствия.

Москаль опять завел речь о том, как он жил в Кизыл-башской земле да у фараонов, как он прошел «скрость» всего света, и как везде все живут такие же люди, и какие у них чудные порядки, и как для него все было равно, все нипочем — плевать на все... Ко всему-то он привык, со всем сжился, только везде тихонько своему богу молился, московскому Миколе, и крестился двумя персты...

Девынька сидела около него, не спуская с него глаз. За дорогу он так успел привязать ее к себе своею добротой, ласковостью, вниманием и постоянно веселым расположе­нием духа, что девочка не отходила от него и с ним ничего не боялась. Он заменил для нее и отца, и мать, и ро­дину.

— А де ж вас, дідушка, татари взяли? — спросила она.

— Да меня они, собачьи дети, в степи изловили... Околь­ничий, князь Григорий Григорьевич Ромодановской, меня с вестями спосылал в Запороги, так они, аспиды, и настигли меня... Товарищи-те мои ушли, а меня вон застукали, что волка в поле... Да, доброста! Мы с тобой, девынька, таково тягунца зададим, что любо-дорого... Костер погас. Подоляночка, слушая бесконечные расска­зы дедушки москаля, уснула, согревшись под его зипуном...

— Ну, баинькай, дитятко, — перекрестил он ее и сам свер­нулся около нее калачиком.

Все тише и тише становилось кругом. Говор умолкал. Слышно было только, как лошади, жуя траву, фыркали. Кое-где бродили тени меж потухшими кострами — это хо­дили сторожевые татары, присматривая за полоняниками... Скоро уснул и москаль, забывшись на далекой Москве...

Так провели полоняники свою первую ночь в Крыму...

VI

Перед нами Кафа — знаменитая, бессмертная Кафа, не­когда, еще за полтысячелетия до нашей христианской эры, гордость классических, милетских греков, Кафа, в кото­рой звучал когда-то язык Гомера, Перикла, Софокла, Еврипида и Демосфена, Кафа, впоследствии гордость генуэзцев и потом турок и крымских ханов, Кафа, с стотысячным своим и пришлым населением, с богатейшим в мире портом и га­ванью, запруженою торговыми и военными кораблями и га­лерами, с грозными стенами, башнями и бойницами, с роскошными дворцами, садами, фонтанами и водопроводами... Богатые мечети с тянущимися к небу высокими минаре­тами... Яркое голубое небо, отражающееся в еще более голу­бом — голубом до черноты и зелени — море.

Неумолкаемый стон стоит над городом, не стон болею­щего и ноющего сердца, а нестройный стон — могучее дыханье жизни, говор десятков тысяч людских глоток, и настоящий стон, стон невольников и их кобзарей, выкрики­вающих на галерах, в гавани, свою тоску по родине, по вольной жизни... На мечетях и минаретах, в тени карнизов и оконец, стонут голуби...

Перед нами та Кафа, которая гремела в XVII веке под именем Кучук-Стамбула, малого Стамбула, или Крым-Стам­була, как богатейший невольничий рынок в мире...

Утро. Обширный рынок, обставленный мечетями и горды­ми минаретами, полон невольников, только что приведен­ных двумя татарскими загонами из Московской Руси, Подолии, Волыни, из Польши и Червонной Руси. Несчастный живой товар сидит и стоит группами. Бородатые покупате­ли — турки, армяне, крымцы — ходят от группы к группе, прицениваются, высматривают здоровых работников и кра­сивых детей и женщин... Последние со стыдом и плачем прячут свои лица от несытых глаз азиатов... Дети пря­чутся за старших...

А кругом — роскошь зданий, журчащие фонтаны, синее чудное море почти у ног... Толпа все валит и валит на этот рынок, на это чудное, чарующее и страшное зрелище...

Мастерскою кистью рисует подобный рынок один дарови­тый украинский писатель:

«Осанистые бородачи в белых, пунцовых, зеленых, пестрых чалмах и разноцветных шелко­вых кафтанах; черномазые африканцы в красных, как жар, фесках, куртках, шароварах, сверкающие золотыми позумен­тами, оружием и дикими своими глазами; картинные ази­атские рыцари на картинно изукрашенных конях рисуют­ся, как дорогие цветы в заглохшем саду, среди голосистых носильщиков и звякающих кандалами невольников, среди вьючных верблюдов, мулов, ослов и запряженных волами фургонов. А южное солнце, незаслоненное облаками в этом благодатном климате, яркими бликами и резкими тенями ри­сует богато развитую растительность, восточную архитек­турную пестроту, беспорядочный громозд азиатского быта, роскошные одежды, грязные лохмотья и веселые лица крымцев, адзамуланов, изогланов, янычар, спагов, позоло­ченных евнухов и грустные фигуры невольников...»

А вон там, в гавани, на синеве моря, качаются галеры-каторги, и на них развеваются по ветру казацкие чубы — это бедные невольники, нагие до пояса, прикованные к своим сиденьям, работают тяжелыми веслами и прислушиваются, как на берегу кобзарь, уже негодный к работе, плачем невольницких дум зарабатывает себе кусок хлеба, забыв уже и думать, после сорокалетней неволи, о возврате на милую Украину. Кобзарь голосно, с глубоким плачем не слез, а сердца, выстонывает о том, как «на Черном море в святую неделю на проклятой галере-каторге не сизые орлы закле­котали, а бедные, несчастные невольники в тяжкой неволе застонали, на колени упадали, руки к небу подымали, кандалами брязчали, господа милосердного слезно благали: «Подай нам, господи, с неба частый дождик, а снизу буйный ветер, — то не встала ли бы на Черном море великая буря да не вырвала ли бы она якорей у турецкой каторги: уж нам эта турецкая бусурманская каторга надоела, белое те­ло казацкое молодецкое около желтой кости пообъела...»

И слушают этот стон кобзаря те невольники, что работают в гавани на каторге, и вот эти новенькие, что сидят на рын­ке — кто в тени кипариса, кто на яркой солнечной припе­ке, — и тихонько плачут...

И рядом с этим — «неумолкающий стон голубей в тени минаретов и кипарисов (говорит тот же зарезавший свое славное имя писатель);[35] вторящие им с минаретов призывы правоверных на молитву; разноязычный говор толпы и рез­кие звуки базарной музыки с пронзительными выкрикива­ниями певцов, рассчитанными на крепкие нервы, — все вмес­те составляло мучительный концерт среди блистательной и дикой сцены...»

А под этот режущий душу поток звуков, под стоны го­лубей, не наших, а восточных, которые действительно стонут, а не воркуют, седоволосый кобзарь продолжает свой эпиче­ский, сердце обливающий кровью плач: «А паша турецкий, бусурманский, по рынку похожает, тот плач невольницкий зачувает, на слуг своих, на турок-янычар, со зла гукает: «Эй вы, турки-янычары, к невольникам ступайте, по три пучка терновых и червонной таволги набирайте, бедного невольни­ка по трижды по одному месту стегайте...»

А под эти стоны, слезы, выкрикиванье, торг на рынке идет своим чередом...

VII

вернуться

35

Рисует даровитый украинский писатель... Зарезавший свое славное имя... Д. Мордовцев цитирует (с незначительными отклонениями) два отрывка из исторического очерка П. А. Кулиша (1819—1897) «Татарская неволя» (Русская старина, 1877, т. XVIII, март, 391. 392), а также дает оценку позиции П. Кулиша, в конце 70-х годов укрепившегося на реакционно славянофильских, националистических позициях (подробнее охарактеризована в памфлете «За крашанку — писанка» (1882).