Изменить стиль страницы

— Тато! Да это ж вы?

— Я, доню, голубко...

И девушка с криком бросилась на шею незнакомцу.

— Тату! Татуню мой! Да вы ж еще живы!

— Жив, моя душенько, голубко!

— Таточку! Роднесенький! Как тебя бог спас?

— Спас, доненько, голубко, спас бог милосердный да вот этот козак молоденький.

И он указал на сероглазого Грицка, который стоял крас­ный, как рак.

Так это он спас отца своей Одарочки? И перед ним встает та ужасная ночь, когда, подожженная казаками со всех сторон, Кафа горела, как гигантская свеча, багровым заревом освещая и горы, и море на далекое пространство. Среди пожарного гула и треска, среди раздирающих воп­лей и отчаяния и дикого казацкого говора, криков и про­клятий он вдруг отчетливо слышит, как из какого-то подзе­мелья, среди пылающих зданий, до него доносятся возгласы: «Помогай, боже, козакам!.. Помолитесь, братцы, за ду­ши бедных невольников! Отнесите от нас поклон на Украи­ну — на тихие воды, на ясные зори, где край веселый, где мир крещеный!» Он оглядывается с удивлением и страхом и видит освещенное заревом пожара оконце в подземелье, а из этого оконца, из-за железной решетки, выглядывают худые, изможденные лица невольников, обросших бородами. «Боже, да это ж козаки!» — «Были когда-то, братику, козаками, а теперь невольники»... И Грицко мигом разби­вает тюремную дверь, и оттуда, гремя кандалами, выскаки­вают узники — целуют его и плачут, целуют и молятся... А Кафа горит, Кафа пылает...

— А как ты попала сюда, доню, из Острога?

— Я, тату, пришла к печерским угодникам молиться за...

— За Грицка? — улыбнулся отец. — А старики еще живы ?

— Живеньки еще, и дедусь, и бабуся, слава богу.

Голоса их заглушены были ревом толпы, которая привет­ствовала Сагайдачного. Недалеко от Софийского собора, на площади у Золотых ворот, казаки встречены были всею местною знатью — польскими панами и русскими. Тут были и князь Януш Острожский, и Иеремия Вишневецкий, и молодой господарич Петр Могила, по-прежнему грустный и задумчивый. Они раньше казаков возвратились из похода, не успев настигнуть ни одного татарского загона. Был тут и патер Загайло, и болтливый пан Будзило, который во вре­мя кремлевского сиденья съел своего гайдука без соли; тут же торчала и неуклюжая фигура Мелетия Смотрицкого в огромных чеботищах. Рядом с Иеремиею Вишневецким стоял, опираясь на свой старческий посох, пан Ки­сель, седая борода которого отливала серебром под луча­ми яркого утреннего солнца. Тут же была и панна София с своей матерью.

А колокола звонят все громче и громче. Передние ряды казаков уже поравнялись с Золотыми воротами. Сагайдач­ный проезжает мимо панов и кланяется им, приветливо сняв шапку с пером. Передние бунчуки также наклоняют­ся в знак отдания чести вельможным панам.

— А каков лайдак этот Сагайдак, яснеосвенцоный ксенже? — лукаво улыбается Острожскому Мелетий Смотрицкий.

— Цезарем смотрит!

Острожский ничего не отвечает.

— А верно, в Остроге в школу босиком ходил! — не уни­мается Мелетий.

У собора Сагайдачный сошел с коня и приложился к иконе.

— Бувайте здоровы, пане Загайло! — окликнул кто-то благочестивого патера.

Удивленный Загайло глянул на ряды казаков. Двое из них вышли из рядов и приблизились к нему: это были Грицко и Юхим.

— Не узнаете нас, пане? — спросил Грицко.

Патер молчал.

— Как, коней своих не узнаете? — продолжал Грицко.

— Да вы на нас ездили, пане, в таратайке, — пояснил Юхим, — теперь мы из коней козаками стали.

— Перекозачились, — засмеялся Грицко, — были кони, да перекозачились.

— Езус, Мария, — только и нашелся изумленный патер.

Под неумолкаемый гул церковных колоколов слышались радостные возгласы приветствий и поздравлений. Знакомые и незнакомые здоровались, обнимались и целовались, как на великдень. Матери обнимали возвратившихся из похо­да, из неволи сыновей-казаков; жены мужей и братьев; дивчата находили потерянных и давно оплаканных женихов; возвратившиеся из плена батьки не узнавали повыросших из пеленок и рубашонок своих хлопчиков и девочек. Ручьями лились слезы радости; но рядом с ними, у других, по блед­ным и горестным лицам текли слезы отчаяния; слышались стоны по убиенным и умершим в далекой стороне. «Ох, откуда ж мне тебя, орле сизый, ожидать, с которой стороны тебя, сыночку мой, выглядать!..»

В числе богомолок, пришедших в Киев из Острога, вид­нелась бледная похудевшая Катря, покоювка хорошенькой панны Людвиси, княжны Острожской. Она жадно прислу­шивалась к тому, что рассказывал собравшейся кучке киев­лян бывший джура Ерема, и слеза за слезой капали из-под ее длинных ресниц.  

— Один я, братцы, в живых остался, а как — и сам не знаю. Как налетели это на нас поганые бесермены — и видимо их невидимо, да и начали крошить наших. А наши молодцы не промах: один Федор Безридный что их уложил!

— О-ох! Мати божа! Панна найсвентша! — застонал кто-то в толпе.

— Только же, братцы, и прорва их, аспидов, навалила. Ну и осилили наших — всех до единого посекли да постре­ляли.

— А Федора Безридного?

— И Федора постреляли да порубили.

— О-о!.. — И кто-то упал в толпе богомолок. Это упала смугленькая, как цыганочка, покоювка княжны Острож­ской... Не ждать ей больше того, кого она ожидала...

XXVII

Прошло семь лет. За эти семь лет имя Сагайдачного завоевало себе бессмертную славу в истории Украины и Польши. В то же время имя это стало страшным и нена­вистным у соседей Украины — в Крыму и Турции.

Не наше дело изображать бурную политическую жизнь героя Украины, как он свято соблюдал союз с Польшею, как спасал ее от турок и крымцев, как, верный своим союз­никам-полякам, спасал своего королевича: это дело правди­вых историков.

Для нас более симпатична личная жизнь этого сурового «козацького батька». Жизнь эта была полна поэзии, хотя мало кто знал всю теплоту души и юношескую свежесть чувств этого сивоусого юноши. Знала это только Настя Горовая, шинкарочка молодая, к которой он когда-то явился оборвышем, потом — Ганжою Андыбером, а потом... это уже секрет Насти...

Так прошло, говорим, семь лет со времени возвращения казаков в Киев после разорения Кафы и Синопа. За это время Сагайдачный не раз виделся с Настей, которая уже жила в Киеве, но не в качестве честной вдовы. При этих свиданиях они, вспоминая старое времечко, непременно го­ворили о бранке Хвесе и оплакивали ее: Хвеся была тем светлым воспоминанием в их жизни, которое не вытравили из их сердца ни годы, ни жизненные бури.

Сагайдачный опять в поле с своими казаками «сіромахами». На Польшу, по злобе на этого же Сагайдачного, султан Осман ведет более чем полумиллионное войско. 

Войска сошлись у Хотина. Во главе казаков был все тот же хмурый и молчаливый Сагайдак с Стецком Мазепою и Небабою. И дурненький Хома тут же, и Карпо Колокузни, и Грицко, и Юхим из Острога, и Харько Макитра из Переволочны. Не было только татарочки, которая оставалась у Насти Горовой в качестве приемной дочери.

Во главе польских хоругвей стоял величественный Ходкевич с цветом польского рыцарства.[29]

Каждый день идут стычки, и только ночи дают роздых воинам.

Ночь, августовская ночь, довольно свежая... С севера, с Московщины, холодный ветер гонит по небу серые тучи, ко­торые от времени до времени серебрит молодой, остророгий месяц, то и дело ими заволакиваемый.

Недалеко от берега Днестра пылает костер; вокруг него расположилась кучка казаков.

— Ты что, Хома, задумался? Об чем? — заговорил сероглазый Грицко, кладя красный уголек в свою трубку.

— Тсс! — предостерег товарищей Карпо. — Молчите.

— Что такое?

— Да вон что-то крадется в белом.

— А ну, беги, Хомо, поймай.

— Черта с два! Пускай Харько ловит.

— А в самом деле, что б оно значило, братцы? — серьез­но заговорил Карпо, вставая с турьей кожи, которая была разостлана у костра и с которою он не разлучался.

вернуться

29

Ходкевич Ян-Кароль (1560—1621) — польский военачальник, великий гетман литовский. Принимал участие в подавлении восстания С. Наливай­ко, в польско-шведской интервенции в России. Погиб в битве под Хотином.