Изменить стиль страницы

В этих польских хоругвях находился и молодой господарич Петр Могила. В отчаянной гонке за татарами он никак не мог забыть плачущих глаз Сони Кисель, которые теперь для него отождествлялись с глазами навсегда им потерянной панны Людвиси Острожской... «Они, эти плачущие, по-дет­ски невинные глаза, послали нас спасать Украину», — дума­лось ему, и личное его горе как бы стихало, и сердце менее ныло о невозвратимой утрате...

XXV

Мы опять в Запорожской Сечи.

Вот уже третий день гуляют казаки, шумно празднуя свое возвращение с моря и поминая погибших в походе това­рищей. Весь остров, окрестности его и Днепр стонут веселы­ми или буйными криками молодцев, в разных концах раз­даются разноголосые песни, гудят, скрипят и визжат бан­дуры, дудки и скрипки. То там, то здесь гремят мушкетные выстрелы в честь павших, выкрикиваются их имена, по­трясаются в воздухе турецкие волосатые бунчуки, захва­ченные при разорении турецких городов, сверкают обна­женные сабли, неведомо кому грозящие, летят в воздух ка­зацкие шапки. На самой середине сечевой площади, на солнечном припеке, насунув шапки на самые глаза, друг против дружки выплясывают гопака старый Небаба с погасшею в зубах трубкою и такой же старый, если не более, сивоусый Нечай, завернувший полы кунтуша за пояс, чтоб они не мешали ему выделывать старыми ногами невообра­зимые выкрутасы. С обоих стариков пот льется ручьями, а они постоянно покрикивают на слепого бандуриста, на деда Опанасовича, десятки лет томившегося в неволе в Ка­фе, а теперь воротившегося умирать на родину: «Еще ушкварь, деду, еще ушкварь! Чтоб горело!»

Не видно было только Сагайдачного и писаря Стецка Мазепы. Да еще одного доброго казака недоставало — Олексия Поповича.

Сагайдачный и Мазепа сидели в то время в курене за столом и писали смертный приговор Олексию Поповичу, который содержался под караулом в холодной — в земля­ной тюрьме, освещаемой сверху в небольшое отверстие. Он сидел на соломе, подперши голову руками, а около него, играя и шурша соломою, возилась маленькая татарочка и что-то лепетала по-своему.

Что же случилось, что Олексию Поповичу пишут смерт­ный приговор?

А случилось вот какое несчастие. По возвращении из похода, как сказано выше, казаки загуляли. Шибко загулял и Олексий Попович, который всегда был мастер по части выпивки. В пьяном виде вполне сказалась и его задорливая, несмотря на мягкость сердца, натура, он то целовался с каза­ками, то наскакивал на них с кулаками и даже с саблей. Зная эту слабость Поповича, товарищи еще более подзадоривали его. А тут выискался отличный повод дразнить буяна: поводом этим была маленькая татарочка, в которой Олексий Попович души не чаял. Казаки вдруг вздумали доказывать, что татарочка не может оставаться в Сечи, что она — жен­щина, дивчина, а женщины, по запорожскому обычному за­кону, так же не допускались в Сечь, как и в алтарь. Чтобы рассердить Поповича, они грозили ему изгнанием татарочки, а то так и его вместе с нею. В виду всего этого Олексий Попович совсем взбесился. Он начал ругать казаков, запо­рожские обычаи и всю старшину; говорил, что сам уйдет из этого проклятого гнезда и передастся «москалям», да в от­местку казакам наведет на них «москалей» и ляхов. Когда ему сказали, что его велит усмирить батько, он и батька начал ругать, обзывал его старой собакой, говорил, что не он, не Сагайдачный, и Кафу-то взял и что она взята его, Олексия Поповича, ловкостью, да прежним знакомством со старым кобзарем, слепым Опанасовичем. Мало того, в слепом исступлении он бросался на казаков и рубил их саблей. А ког­да, в виду этой суматохи, Сагайдачный вышел из куреня с булавою, чтоб усмирить буянов, Олексий Попович кинулся на гетмана с ругательствами, вышиб из его рук булаву и, сбив с головы его шапку, стал таскать старика за чуб...

При виде этого зрелища казаки рассвирепели и хотели было тут же растерзать дерзкого, но Сагайдачный остано­вил их, отдав виновного на суд войска. Войско единоглас­но приговорило: Олексия Поповича «скарать горлом — за­бить киями до смерти»...

Вот теперь он и сидит в холодной в ожидании смерти. Невеселы его думы. В такие моменты слишком многое вспо­минается — вспоминается все, вся жизнь, все ее наиболее яркие моменты, и светлые и мрачные, и дорогие до боли и до боли безотрадные, которые хотелось бы забыть, вытравить из памяти... да они не вытравляются, а так и гвоздят душу, холодят сердце...

Шум за дверкою холодной и звяканье ключей. Дверь отворяется, и показываются казаки с обнаженными сабля­ми, а с ними писарь Мазепа с бумагою в руке.

— Пора, Олексию, до кола козацького, — сказал он хрип­ло, — молись в последний раз милосердному богу.

Олексий Попович встал и молча опустился на колени. Недолго была его молитва; он перекрестился, положил не­сколько поклонов и выпрямился, не говоря ни слова. Но тут глаза его упали на татарочку, которая прижалась к нему, обхватив его ногу... Он приподнял ее, поглядел в ее светлые глазки, перекрестил и поцеловал.

— Отдайте ее моей матери в Пирятин, — сказал он Мазе­пе и поставил девочку на землю.

Мазепа сделал знак одному казаку, чтобы он увел ребен­ка. Девочка с плачем была вынесена из холодной. За нею вышел и Олексий Попович в сопровождении конвоя. Он не протестовал, не жаловался — он знал казацкие порядки.

Осужденного повели через бушующую сечевую площадь; перед ним и за ним шли казаки с обнаженными саблями. Попович шел бледный, с потупленною головою. При виде осужденного бушующее море казаков разом стихло. Умолк­ли бандуры, скрипки, «сопілки». Все лица сделались серьез­ными.

В конце площади, ближе к сечевым воротам, стоял тол­стый брус, врытый в землю. На высоте около трех аршин от земли в столб вбиты были два железные кольца. Около столба, несколько в стороне, стоял огромный чан, он был наполнен водкою — оковитою. В чане на тонкой цепочке пла­вал деревянный ковш — коряк, огромная с ручкою чара, гру­бо выделанная из корня березы. Тут же, около чана, навален­ные кучею, лежали кии — казацкие орудия публичной казни.

По временам глаза осужденного останавливались на това­рищах, как бы ища ответ на последний тревоживший его вопрос или спрашивая: «Что ж это такое?.. За что же? Не­ужели же это в самом деле?» Но глаза казаков избегали встречи с глазами несчастного товарища, укоризненно смотрели на других, как бы говоря: «Кто ж это сделал? Кто велел губить человека?» В иных глазах искрились сле­зы. Слышалось учащенное, тяжелое дыхание толпы, выры­вались глубокие вздохи.

Осужденный глянул на небо, на солнце, которое ударило ему в глаза, и опять потупился.

Поповича подвели к столбу. Он остановился и еще раз глянул вокруг себя. Всем, казалось, было невыносимо тяжело... «Кто ж это его хочет убить? Кто этот злодей?» — виднелось на пасмурных лицах казаков, и в глазах их искрился стыд, стыд и стыд...

Мазепа развернул бумагу и стал читать, но его никто, казалось, не слыхал, — каждый думал о чем-то своем, дале­ком и близком... И Олексий Попович думал... «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», — вспомнилось ему, как он читал по покойном отце... — «...скарать горлом — забить киями до смерти», — яв­ственно слышалось чтение писаря Мазепы. Чтение кончилось. Два казака из чужого куреня подошли к осужденному и двумя сыромятными ремнями обвили ему кисти рук. Олексий Попович сам повернулся к смертному столбу и поднял руки к железным кольцам, но тотчас же опустил их...

— Я не собака, — мрачно сказал он.

Порывисто разорвав ворот у рубахи, он снял с шеи крест, перекрестился и поцеловал его. За ним перекрестились все казаки.

Осужденный искал кого-то глазами... Глаза остановились на Небабе... Небаба подошел...

— Что, Олексиечку? — тихо спросил он.

Осужденный подал ему свой крест.

— Наденьте на дытыну, на татарочку, — глухо произ­нес он.

Потом он снова повернулся к столбу и поднял руки к кольцам.