Изменить стиль страницы

— Здравствуй, отец!

— Здорово, коль не шутишь.

— А чего ж шутить. Товарища вот догоняю. Не видел случаем? В синих брюках… С сумкой…

— Садился какой-то с сумкой. Как мужик выехал на большак с лошадью, так он и подсел к нему на бричку, — пояснил старик, — в аккурат перед вот этим мостом. — Он показал рукой назад.

Ровно семь километром шагал Степан, пока не дошел до Покровского. Возле базарной площади, среди грузовиков и «газиков» увидел он бричку с бочкой. Серая лошадь стояла, привязанная вожжами за штакетник. «Пиво пьют», — догадался Степан и вошел в дощатое строение, в котором полным-полно народу.

Егор сидел в дальнем углу и угощал своего возницу пивом.

Шло время. Тень отчуждения, пролегшая между Прониным и Ганиным, пропала. Растаяло, словно мартовский снег на солнце, и чувство взаимной обиды. Они, как и прежде, бывали вместе. О той злополучной поездке Степан старался не вспоминать. Не вспоминал о ней и Егор. Однако о подробностях их путешествия в селе кое-что знали. Поговаривали, что Егор со Степаном прошли только до Покровского, а дальше дважды садились и дважды вставали с автобуса — рассматривали новую дорогу, останавливались в Двориках.

Кто его знает, так это было или нет? Для Степана еще большей загадкой было: из-за чего все это началось? Он не мог во всем этом разобраться, много думал. Помог случай.

Однажды в Пешино приехал лектор. Это был старый партийный работник, много лет проработавший в бывшем Сомовском райкоме. Многих пешинцев он знал. Хорошо знали и его. Говорил он об итогах и задачах пятилетки. И говорил интересно, потому что умел связать, сопоставить успехи по стране с успехами по району, в селе.

«Между прочим, — сказал он, — мы не всегда замечаем все то новое, что входит в нашу жизнь. Вернее, мы принимаем многое как должное, не задумываясь глубоко над тем, какими усилиями народа и партии все это делается.

А вот недавно мне рассказали — он нарочно назвал дальнее село — как два человека шли несколько километров пешком, чтобы рассмотреть получше новостройки в местах, где им не приходилось давно бывать. Из-за этого они обиделись друг на друга, чуть ли не поругались. Правда, вскоре они помирились и остались такими же друзьями, как и были. Но факт остается фактом: было такое».

Многие в зале повернули головы в ту сторону, где сидели Ганин и Пронин. А те сидели и улыбались.

Артисты

Когда-то он был сапожником первой руки. Иван Матвеевич Чеботарь! Кто не знал этого имени во всей округе? И фамилия что надо! В самый раз соответствует ему… Чеботарь!.. Он всегда серьезен, даже несколько суров, что как-то не вяжется с его профессией. Да и вид его ничем не выдает сапожных дел мастера.

Иван Матвеевич лыс, носит почти белые шевченковские усы, а лохматые брови его имеют ту особенность, что они вовсе серые. Седые белоснежные волосы вперемежку с черными. Нависшие над впадинами глубоко запавших глаз, они придают облику Чеботаря черты какой-то нелюдимости и напоминают поразительное сходство его со шмелем. Так и кажется, что он вот-вот зашевелит своими усами и бровями и зажужжит на низкой протяжной ноте. Если бы он был повыше ростом да пошире в плечах — любой куренной атаман Сечи мог бы гордиться таким запорожцем.

К нему приходили не только из Нижних гумен, Нелидова, Яружного и других окрестных сел — из дальних выселок, что за Роговым да Кампличным кордонами, — оттуда наезжали. А то однажды из большого села Новомосковское, что под самым Воронежем, человек заявился: «Я, говорит, при хоре состою, у Казьмина под началом, вместе с Захаровым хороводы хороводим… Без меня, говорит, хоровод не хоровод, особливо «Из-за лесику, лесу темного», или «Чтой-то звон…» — тут уж без меня что свадьба без гармони. Ты мне сшей, говорит, сапоги юхтовые. Да чтоб, говорит, подошва была спиртовой и тонкой. И со скрипом, да не так, как сейчас делают: идет человек по селу на одном конце улицы, а скрип на другом слышно. Мне, говорит, так, чтоб внятно было и не сильно громко».

И тут он губами так вроде бы незаметно чуть-чуть шевельнул, и услышал Иван Матвеевич: ну, натурально ремни скрипнули.

— Ты че, парень? — удивился Чеботарь.

— А то, — отвечает гость, — артист я.

Иван Матвеевич улыбнулся даже, да так, что брови взметнулись высоко на лоб, обнажив голубые колодцы глаз:

— И видно, что артист!..

Чеботарь достал с верстака две полоски юфтовые, потянулся рукой, где стояла его сапожная премудрость: скипидар, канифоль, смола, воск… Взял что-то на палец, потер (смазал чем-то) и — скрип!.. Такой же точно скрип вышел.

Тут уж в свою очередь гость удивился. Опять губами шевельнул: «Скрип-скрип, скрип-скрип»…

— Да ты, отец, тоже артист, выходит. Унисон у нас с тобою получается.

— Унисон не унисон, а в лад настроил, — сухо ответил хозяин.

Сшил Иван Матвеевич сапоги. Понравились они тому. Два года спустя заходил, благодарил. Наши, говорит, из хора Пятницкого песни тут у вас старинные записывают, и я при них, сопровождаю, так как места здешние хорошо знаю…

Но все это было давным-давно.

Ныне его сапожная профессия, как и другие ремесла кустарей, потеряла свое былое значение. И работает он теперь на колхозном дворе кладовщиком. А его инструмент покоится частью в темном чуланчике, а частью в других местах. В застрехе сарая до сих пор торчат и старые рашпили, и сапожная лапка, гвоздодер, все это убрано рачительным хозяином на всякий случай…

«Возьми ты, к примеру, наше, сапожное дело, — любил он начинать такими словами очередной эпизод из своей жизни. — Попадаю я в конце германской войны на позиции, в армию, значит. Первым делом спрашивают: специальность? Сапожник, отвечаю. И зачислили меня к старшине, при обозе. М-да-а…

На дворе то дождь, то грязь, наш брат солдат меси ее. А я себе как-никак, в сухе и тепле, знай ковыряю-шью. Смотришь, ротному надо головки пришить. Своему же брату солдату услугу окажешь. Там на водку, там табачку — всегда на виду, и все тебя уважают.

А и случился грех — попала наша часть в окружение. В плену, значит, оказались мы. Так и там я опять же у дела. Определили нас вдвоем с товарищем к австрийцу-хозяину. Деревня у него не деревня, не разберешь-поймешь. Хозяйство хорошее. Я и объясняю ему, что, мол, сапожники мы. А товарищ он городской, фабричный, кому его профессия тут требуется. Я говорю ему: молчи, скажи, что и ты сапожник.

Повел нас хозяин в амбар, показал на груду разной обуви. И чего там только не было: сапоги и ботинки, туфли и сандалии, боты и гусары… И два пальца тычет, на свой двор с конюшней показывает. Не понял я, что он хотел сказать, но догадался: дескать, две недели на починку, а потом на конюшне, во дворе работать будете.

И стали мы работать. Я, конечно, шью, а ему что полегче даю, так у нас и пошло дело. Приходит однажды хозяин, рыжий такой, очки серебряные надел, посмотрел нашу работу. Понравилось, видно: «Гут, говорит, зер гут», — и зубы желтые кажет, вражина австрицкая. Нравится, значит, ему наша работа.

А когда в доверие вошли, так и бежать легче было. Опять же скажу: деревенского сапожника никогда не сравнить с фабричным, городским. Там он, скажем, на фабрике, закройщик есть закройщик. Другой тебе набойки знай бьет, а дай ему затянуть головки или же верха прошить и — встал… М-да-а…»

Он ревностно относился к своему делу, профессии сапожника, как относятся к делу все настоящие мастеровые люди, знающие себе цену.

Мастера во всей округе знали друг друга. Между ними не существовало открытого соперничества, но к любому проявлению небрежности или нарушению сроков заказа со стороны кого бы то ни было — все относились ревностно. Особенно блюлось и опекалось мастерство, добротность и качество работы. Одно время завелся некий Яшка Шмулек, который пытался всучить вместо яловой — свиную кожу, в подбивку ставил прелый материал, а то и до того дошел, что стельку стал картонную ставить.