Изменить стиль страницы

Еще одно обстоятельство, которое привлекает наше внимание, состоит в том, что образ Девы-Революции дублирован в тексте романа фигурой петербургской француженки по имени Жюли. Совпадение с именем целомудренной героини Руссо кажется здесь случайным: Жюли – падшая женщина, которую в приличных домах не принимают. Вместе с тем, ей довелось принять некоторое участие в судьбе Веры Павловны, причем самое положительное. Француженка, добрая и честная в глубине души, случайно узнала о коварных планах ухажера Верочки и своевременно их сорвала. Таким образом, если на высшем плане духовной эволюцией героини романа руководит Дева-Революция, то на низшем плане ей помогает резвушка Жюли. Это неудивительно: явное противостояние и тайное сродство «любви земной» и «любви небесной» – или же, говоря языком посетителей платонова пира, «Афродиты Пандемос» и «Афродиты Урании» – принадлежит к числу старейших, архетипических конструктов мифологического мышления.

Достоевский

Мысль об убийстве пожилой ростовщицы Алены Ивановны заняла голову петербургского студента Родиона Раскольникова буквально на первой странице «Преступления и наказания», а ее воплощение в жизнь составило подлинную ось романа Ф.М.Достоевского. Мы говорим, разумеется, не об убийстве ради наживы, но об идеологическом преступлении ради денег, «…с тем чтобы с их помощью посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу: как ты думаешь, не загладится ли одно крошечное преступленьице тысячами добрых дел? За одну жизнь – тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения». Мысли этого рода приходили в голову не только молодым россиянам. В романе «Отец Горио» Бальзак привел своего героя по имени Эжен Растиньяк, стоявшего перед выбором жизненного пути, в Люксембургский сад. Голова Растиньяка горела, а мысли разбегались, так что он был даже рад, увидев приятеля-студиозуса и вступил с ним в важный для себя разговор: «…Ты читал Руссо? – Да. – Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого-нибудь богатого мандарина и благодаря тому сделаться богатым? – Да. – И что же? – Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина».. Сходство между обеими мыслями, было давно уж подмечено внимательными читателями. Приняв во внимание, что Бальзак опубликовал свой шедевр в те годы, когда Достоевский был еще подростком, а также и то обстоятельство, что он позже стал самым внимательным читателем Бальзака, историки литературы пришли к выводу, что «корневая метафора», из которой разросся гениальный роман Достоевского, была взята из текста «Отца Горио». Вывод этот был подкреплен и текстологическими свидетельствами. Так, разбирая черновики Речи о Пушкине, которую Достоевский с великим успехом произнес на празднествах 1880 года, исследователи нашли фрагмент, где названо имя Бальзака и коротко пересказана его «притча о мандарине».

Сходство между обоими текстами укрепляется тем, что в романе Бальзака была широко развернута «физиология Парижа». Так, при описании обитателей дома, где поселился студент, вознамерившийся покорить Париж, стоит любопытное рассуждение: «Эти бледные от нравственных или физических страданий лица неведомы нарядному Парижу. Но Париж – это настоящий океан. Бросайте в него лот, и все же глубины его вам не измерить. Не собираетесь ли обозреть или описать его? Обозревайте и описывайте – старайтесь сколько угодно: как бы ни были многочисленны и пытливы его исследователи, но в этом океане всегда найдется область, куда еще никто не проникал, неведомая пещера, жемчуга, цветы, чудовища, нечто неслыханное, упущенное водолазами литературы». К такого рода чудищам относился и «Дом Воке». Так же и Достоевский, описывая жилище своего молодого героя под кровлей доходного пятиэтажного дома «на С-м переулке» близ Сенной площади, попутно дает развернутый очерк «физиологии Петербурга», входящего в развитие сюжета на правах действующего лица.

Впрочем, наш романист отнюдь не ограничивался скрытыми отсылками к Бальзаку. Весьма показательной в этом отношении представляется сцена еще одного философского разговора, в который студенту пришлось вступить при первом знакомстве со следователем Порфирием Петровичем. Тот припомнил статью, написанную Раскольниковым, и пересказал ее, несколько огрубляя мысль автора. Протестуя против такого насилия, студент вместе с тем признался: «Я просто-напросто намекнул, что „необыкновенный“ человек имеет право … то есть не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть … через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение идеи (иногда спасительной, может быть, для всего человечества) того потребует». В ходе дальнейшего обсуждения названо имя Наполеона I, который уж точно никогда не питал сомнений по поводу своего права посылать на смерть тысячи людей. Наполеона помянули в конце своего разговора в Люксембургском саду и герои Бальзака… Впрочем, не о нем речь. Возвратившись к самому началу беседы Раскольникова с Порфирием Петровичем, мы замечаем, что студент написал свою статью не сам по себе, но «по поводу одной книги». Размышляя над тем, что это было за книга, литературоведы перебрали немало названий и остановились в конце концов на книге французского императора Наполеона III «История Юлия Цезаря» (хотя косвенного влияния Макса Штирнера, Томаса де Куинси и прочих апостолов крайнего индивидуализма нельзя сбрасывать со счетов). Ее первый том был выпущен в свет в русском переводе в Санкт-Петербурге в 1865 году. Как раз жарким летом того года Достоевский и сел писать свое «Преступление и наказание». «Когда необыкновенные дела свидетельствуют о величии гениального человека, то приписывать ему страсти и побуждения посредственности – значит идти наперекор здравому смыслу», – писал коронованный автор и развивал далее свои мысли об «избранных существах», которым закон не писан и дано право на все (цитируем по С.В.Белову). Политический авантюризм привел Наполеона III к трагическому концу – как, впрочем, и Наполеона I – концу, за которым не последовало преображение. Напротив, вся суть эволюции петербургского студента Раскольникова состояла в том, что, применив на практике теории имморализма и культа собственной личности, он убедился в их порочности и встал на путь духовного исцеления.

Перечень искушений отнюдь не ограничивался сказанным. В той же беседе со следователем принял участие и еще один собеседник – а именно, друг Раскольникова, спорщик и работяга по фамилии Разумихин. Ум его тоже был занят «вековечными вопросами», однако иного рода. Разумихин прочел немало работ социалистов и обратил внимание на общее для них преувеличение роли общественных отношений. Отсюда и следовал ложный, по его мнению, тезис, что преступление следует объяснять в основном как «протест против ненормальности социального устройства». В связи с этим студент перешел на проекты будущего социального устройства, построенные теоретиками социализма и заявил, что они-де все отдают мертвечиной: «И выходит в результате, что все на одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере свели! фаланстера-то и готова, да натура-то у вас для фаланстеры еще не готова, жизни хочет, жизненного процесса еще не завершила, рано на кладбище!». Здесь герой Достоевского вступил в полемику с теорией лидера французского утопического социализма Шарля Фурье и его последователей – в первую очередь, Чернышевского, опубликовавшего несколькими годами раньше свой знаменитый роман «Что делать?». Победа в заочной дискуссии с социалистами далась Разумихину очень легко. «Вот ведь прорвался, баабанит! За руки держать надо», – заметил один из слушателей, любуясь на разошедшегося говоруна. Автору романа пришлось значительно труднее: в молодости, в кругу петрашевцев ему довелось однажды принять участие в странной, почти что религиозной церемонии поклонения портрету Фурье в натуральную величину, выполненному в Париже. Вслед за этим, одиннадцать участников собрания разделили между собой экземпляр французского издания одной из культовых книг фурьеризма и поклялись срочно перевести ее на русский язык.