Изменить стиль страницы

У Нурилы, читавшей теперь письмо стоя, внезапно подкосились ноги, и она схватилась за стенку, чтобы не упасть. Листки письма выпали из ее рук, рассыпались по полу. У Аклимы не нашлось сил наклониться и поднять их. Горький комок подкатился к горлу и мешал ей дышать.

А рядом с террасой стояли и слушали мальчишки, только что вернувшиеся из школы, — черномазые казахские дети. У одного из них была на голове большая отцовская пилотка, а в руке школьная сумка.

   — Понял, как надо фашистов бить? — спросил он у своего товарища. — Я-то уже знаю. Мне папа рассказывал... Сперва в тыл надо зайти, а потом — трах! И ударить!

Он хотел показать, как надо ударить, размахнулся, но товарищ его юркнул в сторону, и мальчуган в пилотке, потеряв равновесие, сам плюхнулся на землю. Книжки, лежавшие у него в сумке, рассыпались... Другой мальчишка, не теряя времени, сел ему на грудь, зажимая рот рукой.

   — А потом... Еще раз — трах! — приговаривал он. — Рот этому немцу завязать и тащить его к командиру!

Они играли в войну. А на террасе сидели две женщины, потрясенные самой страшной правдой настоящей войны.

   — Читай, Нурила. Читай все, до конца! — с трудом выговорила Аклима, желая допить наконец безмерную чашу горя. И Нурила стала читать:

   — «Первое, что я понял, когда очнулся — руки целы. Обрадовался. Все десять пальцев сохранились полностью. Обнимаются друг с другом, как старые друзья после долгой разлуки. Где же я? Что со мной? Почему так темно вокруг, так тихо? Наверное, ночь... Да, да! Ночь, — думал я. — Та самая ночь, когда загорелся танк. А может быть, он и не загорался. Может быть, просто я уснул тогда, и все, что было, — сон, множество тяжелых снов! Ощупываю руками грудь... Цела... Сердце стучит. Поддерживая друг друга, руки движутся к голове... Вот — губы. Целы и губы, и зубы... Вот — нос. Но вместо носа пальцы нашли мягкую повязку, а под ней, словно расплавленный свинец — боль. А ноги мои? Чувствую, что левое бедро немеет, а в пальцах правой ноги — ломоту. Руки скользнули вниз и... не нашли ног. Вместо них — обрубки.

Я потерял сознание, а когда снова пришел в себя, была все та же тишина, та же мягкая койка, и были чьи-то руки, которые меняли у меня на голове повязку.

   — Послушайте! Сколько времени? — спросил я. Никто не ответил мне. Я снова спросил, но не услышал своего голоса. Что же случилось, — оглох я или нем? Поднял руку. Тогда чей-то низкий голос у самого моего уха едва слышно проговорил:

   — Успокойтесь. Вы спасены и будете жить. Вы в Саратове, в госпитале. Месяца через два начнете ходить. Поняли? — Голос неизвестного мне человека повторил все снова.

Да, я понял: буду жить, буду ходить. Но двух месяцев мне все-таки не хватило для того, чтобы подняться с постели. Теперь я уже мог считать дни, недели, месяцы... Прошло полгода с той минуты, как я пришел в себя, а подняться с койки все еще не мог. Постепенно возвращалось зрение, с трудом и понемногу я начал говорить, госпитальные хирурги восстановили мне нос. Но одного боюсь я все время: не узнают меня друзья-товарищи. Лицо мое обезображено, ног нет... Я долго не решался написать тебе обо всем этом, мама, родная.

Но я хочу жить... Ведь руки-то мои целы, сердце- то бьется. Значит, не все еще потеряно.

Мама, я могу писать. Какое это прекрасное слово — могу! Какое это большое счастье — писать! На фронте я часто пел какую-то песню. Слов я теперь уже не помню и мотива не помню. Но это были мои слова и мой мотив. Хороши они или плохи для других, — не знаю. Знаю одно: что-то большое всегда поднималось во мне, будто я плыл по бескрайнему морю или стоял на вершине высокой горы. Я забывал все горести, уныние, страх, злость. Я пел... А почему бы и сейчас не запеть мне? Почему? Пусть попробуют взлететь к небу слова моей песни, как птенцы с неокрепшими крыльями. Ведь не сразу, но все-таки они полетят!

И последнее, мама. Сейчас, когда ты читаешь это письмо, я — на курорте. Учусь ходить на протезах. Обрубки ног болят. Но я все равно буду ходить. Буду!

Жду твоего письма. Как только получу его, вылечу в Караганду. Жду свидания, жду, когда ты крепко обнимешь меня. Твой сын Сапар».

   — Сапар?! — вскрикнула Аклима. — Кто? Какой Сапар? Может быть, Касым, ты хотела сказать?

   — Нет. — Нурила растерялась не меньше Аклимы. — Здесь написано ясно... Са...апар...

   — Са...ааапар? — выдохнула Аклима, выпрямляясь. Успокоилось сердце... Не он!

Она не могла скрыть радости: эти нечеловеческие страдания не коснулись ее сына; другой, чужой, совсем незнакомый ей остался калекой, но не Касым, нет! Аклима посветлевшими глазами взглянула на Нурилу и вздрогнула. Девушка так изменилась, что ее не узнала бы и родная мать. Она поникла, сгорбилась, даже темно-красное шелковое платье с голубыми цветочками, плотно облегающее ее тонкий стан, казалось помятым, словно увядшим. Вся тяжесть страданий солдата ложилась теперь на нее одну. В ее взгляде, остановившемся на лице Аклимы, были удивление и упрек.

Аклиме стало стыдно за свою минутную радость.

   — Он, наверное, так любил свою мать, — сказала она скорее самой себе, чем Нуриле, и в голосе ее зазвучала тайная материнская забота.

   — Да! — воскликнула девушка. — Ведь я знала его мать. Она жила здесь, в этой комнате, где вы теперь живете...

И Нурила рассказала все, что знала. Во время войны, когда она, окончив институт, приехала в Караганду, случай столкнул ее с Сапаром и его матерью. Однажды Нурила возвращалась домой после собрания. Была ночь. Вдруг мимо девушки пробежал голый человек. Зимой в Караганде она увидела человека, бегущего в одних трусах по морозу! Конечно, Нурила испугалась. Она бросилась к дому и на террасе у соседки — тети Улбалы — увидела человека, надевавшего гимнастерку. Утром, когда Нурила, направляясь на работу, вышла из дома, ей встретился молодой лейтенант, рослый, с густыми ресницами и черными зачесанными назад волосами.

   — Сестренка, — сказал он, улыбаясь. — Я, кажется, испугал вас вчера... Вы меня извините... Я каждый вечер обтираюсь снегом. Я вовсе не хотел пугать вас. Частное слово!

Это была их единственная встреча. Вечером молодой лейтенант уехал на фронт. Но он надолго остался в памяти Нурилы. Потом она узнала у Улбалы, что это ее сын, что зовут его Сапаром. Через два года Улбала умерла, а в ее комнате поселилась Аклима. Вот и все, что могла рассказать Нурила.

И снова в душе Аклимы четко зазвучали слова письма, далекий и сильный голос солдата. Как он был понятен ей! Но что делать? Как помочь Сапару? Как написать ему, что никогда материнские руки не обнимут его израненную солдатскую голову, что никогда но услышит он голоса своей матери?

   — Нуркеш![11] — нерешительно сказала Аклима. — А если я... Если я вызову его... Ну, напишу ему от имени матери... Приезжай, мол, сынок. Что будет, Нуркеш? Я ведь теперь знаю: мой-то Касым не вернется...

Нурила ничего не ответила ей. Она только подняла свои большие карие глаза, наполнившиеся слезами, быстро схватила руку Аклимы и крепко сжала ее.

В тот же день полетела из Караганды телеграмма Сапару:

«Приезжай, сынок, жду. Мама».

И Аклима стала ждать...

Каждый самолет, пролетавший над ее домом, заставлял сильнее биться материнское сердце. Может быть, это он летит — ее сын-солдат, ее Сапар?

1944

Антти Тимонен. Дядя

I

Ветер вырвался из леса на свободу. Сырой, колючий, он гнал над равнинами Восточной Пруссии, почти над землей, тяжелые, грязные облака, бил в лицо липким снегом.

По обочинам шоссе колыхался мутный поток; вода принимала все, что давали ей земля и люди: песок и глину, навоз и кровь. Она обмывала черные покрышки разбитых грузовиков, ныряла под гусеницы танков, обломки мебели, тянула на дно распоротые перины и подушки. Местами, где кюветы до краев были забиты разным хламом, жидкая грязь выплескивалась на дорогу, заливая сапоги солдат.

вернуться

11

Нуркеш — ласкательное от Нурила.