Изменить стиль страницы

В душе кипели и радость, и отчаяние, и злость. Злость брала верх, как бензин, вспыхивала, раскаляла, мгновенно слизывала мысли об опасности и осторожности. Бугров кричал ему изо всех сил:

   — Григорий, не кидайся! Бери правее. Слышишь, правее держи!

Бурмин скрипел зубами, выдавливая из себя:

   — Правее, левее — одна сатана!

Он узнал позиции капитана Шатрова — картофельное поле и прилепившаяся к нему черной кляксой сгоревшая делянка садов, — они надвигались сбоку. И он бы проскочил знакомый рубеж, но возле черной кляксы, там, где уцелела от огня низенькая дощатая оградка, заметил жерла шестиствольного миномета и прислугу, копошившуюся у ящиков, сложенных штабелем. Вражеский наводчик крутанул механизм наводки, и жерла миномета огромным револьверным барабаном уперлись в лоб танку. Григорий понял: если чуть отвернуть — вся тяжелая обойма миномета влепится в борт. Бурмин не свернул, танк взревел, смял ограду. Шесть темных, круглых глазищ миномета стремительно надвинулись и где-то там, выше смотровой щели, разлетелись, со скрежетом пробороздили по округлой башне. Это видел сквозь щель наводки Бугров, он также заметил вздыбленные остатки миномета и бежавшие в разные стороны темно-зеленые комочки людей. Ярость завладела и им, цепко схватила за душу, и он закричал сорвавшимся голосом:

   — Гриша! Дави их! Гаджиев, огонь!

Бурмин развернул танк. Теперь и он видел, как бежали немцы по опаленной земле, будто зеленые катушки, подхваченные тугим порывом ветра.

   — Вот так мы отступаем! — прошептал иссушенными губами Григорий.

Он повел танк вдогонку. На пути выросли огненные всплески. Они, эти всплески, выхватывали землю, швыряли в поднебесье черные комья. А он, Бурмин, прилипший к рычагам и сиденью, никак не мог свернуть, объехать, и всё гнал и гнал по страшному частоколу, гнал, пока не дотянул танк до зеленых катушков. Теперь немецкие пехотинцы были рядом, как и во время бешеного гона по вражеским позициям. Он видел их сгорбленные спины, вобранные в плечи головы с торчавшими, как у дикобразов, волосами, видел, уже не чувствуя никакого желания уничтожить или пожалеть. Они бежали, а он вел танк, стараясь не отстать. В душе образовалась пустота.

   — Это черти! — вдруг закрутил Григорий опьяневшей головой. — Черти... Ха-ха-ха! Черти... Смотри, Санечка...

На пути выросла стена, изодранная и избитая взрывами и осколками. Григорий остановил танк, клацнул крышкой люка, не спеша вышел из машины. Бугров подбежал к нему и начал хвалить за то, что вывел танк из-под огня и привел к расщелинам и скалам, почти к месту командного пункта Кашеварова. Бурмин смотрел на него каким-то отсутствующим взглядом.

   — Гриша! — с дрожью в голосе крикнул Бугров.

   — Куда делись черти! Ха-ха-ха! Они провалились сквозь землю. Ха-ха-ха!

   — Гриша!

   — Ха-ха-ха!

   — Бурмин!

   — Вон их сколько пляшет на косогоре. Вон сколько их, чертей-то, — протяжно вывел Бурмин и вдруг, надломившись, рухнул на землю.

И только тогда Бугров заметил: низ живота у Бурмина в крови, Гаджиев и Бугров положили Григория на бурку и понесли вниз по расщелине.

А танк еще некоторое время стоял у обрыва. Немецкие артиллеристы видели его, продымленного, исполосованного осколками, и он казался им живым, страшным.

Немцы гадали:

   — Вряд ли наш. Неужели Отто свихнулся и давил своих?

   — Все может быть в этой круговерти.

   — Надо этот танк расстрелять, а потом определим, чей это.

   — Отто может свихнуться, он лунатик.

И танк расстреляли.

Выстрелы пробудили Бурмина. Он потребовал, чтобы поставили его на ноги. Острая боль полоснула по всему животу, перед глазами поплыли красные круги. Потом эти круги растаяли, и Григорий увидел горящий танк.

   — Может, отсюда и начнется, — прошептал Бурмин. — Поворот в событиях, говорю, пойдет отсюда.

Гаджиев посмотрел на Бугрова.

   — Я верю. — Бурмин выше поднял голову, отсветы огня заиграли на его бледном лице.

Бугров ответил:

   — Все будет, как ты сказал. А теперь ложись на бурку, к врачу понесем.

Бурмин покорно лег, увидел на небе звезду: она мигала живым, ярким светом. Лучик улыбки тронул его пересохшие губы. Гаджиев заметил это, с облегчением проговорил:

   — Понэмаешь, у нас, в Осетии, все улыбаются и поэтому живут долго-долго... Вэк живут, два живут...

Но Григорий этих слов уже не слышал — улыбка была последней: что-то холодное вдруг подкатилось к груди, липким охватило горло... Он еще увидел звезду, потом рука дрогнула под буркой... И лишь Бугров почувствовал, как отяжелел Григорий Бурмин.

   — Понэмаешь, — хотел было еще что-то сказать лейтенант Гаджиев, но тут же умолк.

А звезда мигала и мигала своим вечным таинственным светом...

Габит Мусрепов. АКЛИМА

«Мама!» — так начиналось письмо солдата. «Мама» — это прекрасное слово облетело весь свет.

«Родная моя, как я соскучился по тебе!..»

Многоточие. Почему оно здесь? Зачем? Оно напоминало капли упавших слез. Может быть, пишущий задохнулся от душившей его тоски и, не найдя нужных слов, поставил точки? А может быть, и другое: просто не захотел солдат продолжать, все его чувства вместились в эти три слова: «Соскучился по тебе».

У Аклимы, получившей письмо, все закачалось перед глазами. Четыре года назад ее единственный сын Касым ушел на фронт. Каждый день израненное тревогой сердце матери вздрагивало от всякой весточки с фронта, как туго натянутые струны домбры при малейшем дуновении ветерка. Два года назад пришла о сыне последняя весть — извещение о смерти Касыма. До сих пор оно хранилось на дне сундучка, и до сих пор надежда не переставала стучаться в сердце матери: «Вернется, придет, живой...»

И вот пришел почтальон, принес письмо. Письмо с грифом полевой почты.

   — Нурила! Милая! Иди сюда скорее! — крикнула Аклима, выбегая на террасу.

В те дни люди быстро сближались друг с другом. Бывало, что одна ночь роднила их на всю жизнь. Аклима подружилась со своей молодой соседкой недавно, у них нашлись общие интересы, они помогали друг другу.

Как только Нурила выбежала на террасу, увидела растерянное лицо Аклимы и письмо в ее руке, она все поняла и, ни о чем не спрашивая, ловко перескочила через барьерчик, разделявший террасу на две половины.

Ее белоснежное лицо заалело легким румянцем, а губы, свежие, как бутон только что приоткрывшейся розы, приветливо улыбались. Она взяла из рук Аклимы письмо.

   — Только, чур, не плакать! — проговорила она.— А то и читать не стану... Это же радость, апа!

Она заставила Аклиму улыбнуться, но, прочитав слова «истосковался по тебе», запнулась, у нее от волнения задрожали руки. Голубая жилка на шее затрепетала, и слезы затуманили прекрасные черные глаза. Безмерная тоска солдата бушевала в письме, подобно бурному, ниспадающему с высоты водопаду. Для выражения чувств он находил такие слова, что Нурила не в силах была читать вслух письмо. Она пробежала глазами первую страницу.

   — «Мама. Первое свое письмо я послал на станцию Агадырь. Думал, что ты уже вернулась туда... Но я рад, что ты в Караганде...»

   — Подожди, подожди! — растерялась Аклима. — Какая станция? Какой Агадырь?

Нурила продолжала читать.

   — «Мама, ты, конечно, спросишь, почему так? Об этом я расскажу тебе после. Сейчас слушай, мама».

Аклима слушала. Она впитывала в себя каждое слово письма, каждую интонацию в голосе Нурилы, следила за каждым движением девушки. Глаза Аклимы, еще не потерявшие своей былой привлекательности, отражали все ее чувства и мысли. Эти глаза то теплели от любви к сыну, то расширялись от страха за него, то жмурились от облегчения.

   — «Мама, — писал солдат. — На этой войне я прошел две тысячи сорок девять километров. То, о чем я хочу рассказать тебе, произошло на последних сорока девяти... Если мне не изменяет память, в тот день тебе как раз исполнилось сорок девять лет. Такое совпадение! Извини меня, что я не поздравил тебя с днем рождения... Письмо осталось в моем нагрудном кармане, я не успел отправить его».