Гляжу, портки у нэпмана под коленками затряслись. А я стою боком, покашливаю в кулак. Как бухнет он на колени: «Товарищ красный командир! Ничего этого не было. Вот мать святая, а то, что…» — полились у него слезы.
Теперь понял, что за нэпман? — спросил Федор у собеседника.
— Маленько, — ответил тот.
— Покурить бы, — обратился Федор к соседу.
На несколько минут разговор прервался.
— Так понял? Напужался, гидра. «Не обессудьте, товарищ командир. Сами увидите», — стал он тянуть меня за рукав к своей лавчонке, а там, вижу, его жонка с обличием в три подбородка. «А-а-а! Просим, просим, гражданин начальник», — заулыбалась она заплывшими глазками, торопливо открывая дверь.
«Это, — подмигнул он мне, — будет наша жонка, Хивронья Степанышна». И к ней: «Дай, Хорик, гостю пройти».
По доносившимся разговорам Заикин понял, что к Федору собралась немалая группа «ходячих».
— А что было дальше? — спросил кто-то из них.
— А что дальше? Дальше хозяйка пододвинула ко мне стол величиной с табурет, а нэпман выкатил из-за бочки пузатую бутыль с буро-малиновой жидкостью. Появилось сало, ржаная поджаренная буханка, миска здоровенных рыжих огурцов с провалившимися боками. Достал хозяин из-за газеты на окне три стакана, вытряхнул мух, налил по полному.
Вторая пошла проще. А что было после третьей — не помню. Знаю лишь, что начал он меня про лошадок каких-то допытывать, что-де как я с ними. Было еще что-то, но то уже совсем… — Федор не стал говорить, что было еще. Он вообще хотел закончить рассказ, но люди упросили:
— Давайте, Федор Иванович, как там дальше было…
— Вот те давайте, — буркнул Федор, но все же уважил: — Другого, говорю, не помнил, что там было, а только проснулся я и не пойму, на каком свете теперь: лежу весь в перинах, сверху на мне одеяло, все в цветах, из самого пуху. Гляжу, но не пойму, где я. Только слышу, что скрипнула дверь, а оттеля этаким елейным голоском: «Ежели, Федор Иваныч, умываться зволите, то это тута, в сенцах, над тазиком». Я, конечно, оглянулся. Там лыбется округленное обличье. «Хорик», — смекнул я. А тут гляжу и глазам своим не верю: у самых моих ног стоит стул на крученых ножках и звериные морды у них на концах, а на стуле энтом синего сукна брюки, почти не ношенные, обратно же исподняя рубашка с двумя тесемками. Рядом — яловые сапоги, намазанные дегтем. Ни моих опорок, ни одежонки и в помине нету. Тут я, конечно, малость оробел. «Вот те, — думаю, — красный воин, потерял, что ни на есть, революционную бдительность и попался на крючок».
Скоро пришел с города сам нэпман и за стол. Опять начал, анахвема, с того, что налил. «Надо опохмелиться после вчерашнего. Будьте», — чокнул он своим стаканом по моему. Пришлось уступить. Но, гляжу, тянется он ко мне со своим табуретом. И начал: «Дело у меня прибыльное есть, не то что тебе эта лавчонка с ситцем. Много ль натянешь на этот аршин, который как-то и укоротишь. А тут дело чистое и не муторное. Вот бы человека найти, чтобы с понятием». Я, конечно, начал кумекать, куда это он гнет, на что намекает. «Что же за дело? — спрашиваю его. — Если, конечно, не секрет, то хотелось бы знать». — «Оно такое, что, — говорит он, на меня не глядя, — сдается мне, ты на него и подошел бы».
Я не стал допытываться, пусть, думаю, сам расскажет. Он, стервец, понял, кинул на меня раз-другой глазом и начал: «Имею двух жеребчиков, коньки на редкость. Во всей округе знают, всяк норовит попасть к Григорию Борзову, сиречь ко мне, чтобы завести кровного жеребенка. А когда в лавке торчишь, то как тут управишься, когда то один, то другой со своей кобыленкой сюда. Бабы, что они? Одна стара да глупа, как рукавица, а другая молода и также дура. Тут-то и получается, что коньки стоят, овес едят, а денежки уплывают. Вот и нужон понятливый человек».
Подлил нэпман еще по одной, но я не пил. Он тоже не стал. «Давай, — говорит, — покажу тебе свое настоящее дело». Я кивнул. А он вывел первого. Как взглянул я на него, то у меня в глазах какая-то рябь пробежала. Не конь, а черный лебедь с просинью. А шея… Длинная, волной.
Не успел я отойти от дурмана, как вывел он второго.
Масти темно-гнедой. Поджарый, ноги длинные, сухие, ушами стрижет, блестит белками. Сразу встал вдыбь. «Считай, — говорит, — по полсотни от каждого дня. Бывает, конечно, что ведет эдакую зачуханную кобыленку, а ты пускай. А что делать? Как говорится, деньги не пахнут. Приходится пускать. Тут перво-наперво гляди, чтоб не была кована на задок. А то ведь может сдуру порубить его, жеребца, подковами. Ежели такая прыткая тварь попадется, то ты ее вот сюда, в станок, а сзади перекладиной зажми. Да не забудь, денюжки всего раньше возьми, а то всякие бывают».
Федор немного помолчал, а потом закончил: «Наука тут, — говорит мне нэпман, — немудреная, но все ж смекать надо. Золотишко здесь лежит. Золотое дно». Вот на том и закончился мой ликбез.
Так, заглядевшись на коней, свернуло меня в какую-то другую думку, но тут окошко на втором этаже скрипнуло. Сделал я вид, что не слышу этого скрипа, и вроде бы случайно повел кверху очами. Там, вижу, промелькнуло женское обличье. Попервам подумал, что Хорик интересуется. Ан нет. Никакая тебе не Хорик. Из-за материи на меня, но так, чтобы я не видел, зыркают два здоровенных синих глаза, молодые. Гляжу, с озорством. Тут уж я замер.
Солдаты вокруг загудели. Кто-то выкрикнул:
— Вот дает!
Федор и сам рассмеялся, а прокашлявшись, продолжил:
— Так это, видать, и есть то дитятко, которое рушник вышивало. Как бы, думаю себе, разглядеть его в полной наружности?
В палате вновь послышался шумок, а сосед к Федору с насмешкой:
— Ох! Вижу, был ты, Федор, блудней уже смолоду?!
Федор не смутился. Но, прежде чем продолжить, огрызнулся:
— Тебе не любо — не слушай, а врать не мешай. Видал? Блудня! Какая тебе блудня? Ничего такого не было, а тут, вишь, дело молодое. Чем, думаю, черт не шутит? А глядишь, и клюнет. Неспроста ведь рушник поднесла. Тут-то и не стерпел. Потянуло меня к тому окну. А гляжу, «дитятко», загородившись занавеской, зыркает с другой стороны окна. Оно уже, видать, осмелело, не торопится уходить. Поправилось.
Так и удалось мне в тот раз обозреть до пояса, что было видно по верхней части. И по этому можно судить. Вроде всего в достатке. Комплекция подходящая, зубы белые, что тебе клавиши на двухрядке, да и пазуха при норме.
Не стал больше травить свою душу. Дай, думаю, пойду в дом.
В палате раздался хохот, а когда утихло, откуда-то издали послышался вопрос:
— Как же, Федор Иванович, было дальше с другими частями?
Федор повернулся в ту сторону, заскрипела под ним койка.
— Тебе-то какая часть нужна?! Мамкино молоко не обсохло, а ему подавай часть! — с напускной суровостью укорил Федор солдатика.
— А что, нельзя спросить? — обиделся тот.
— Можно, но давайте, ребята, малость отдохнем. Опосля все расскажу. Куда спешить? — успокоил всех Федор.
Неохотно поднимаясь, раненые разошлись, а Федор Иванович поправил постель и повалился на спину.
6
С переходом в наступление боевых частей поспешили вперед и дивизионные тылы. Так что, когда находившийся вблизи медсанбата полковник Соскин спохватился и пнул храпевшего в передке ездового, вокруг было пусто.
— Давай, растяпа! — выругал он солдата, прислушиваясь к удалявшемуся гомону.
Подхлестывая лошадь, ездовой старался нагнать ушедшую колонну, но взмыленная, давно не кованная сивка, падая на колени, с большим трудом преодолевала заполненные жидкой грязью колдобины. И хотя тарантас бросало и кверху, и в стороны, Соскин этого не замечал. Лежа на спине, он думал о том, как избавиться от навалившегося на душу тяжелого груза. По мнению Соскина, его должны были поставить в число первых, кто обеспечил блестящий успех дивизии при форсировании Днепра, но якобы Булатов пренебрег его заслугами. В результате сложились настолько натянутые отношения, что Соскин всякими путями старался быть от комдива подальше, а полученный из его рук орден Красной Звезды считал для себя чуть ли не издевкой. Не мог появляться и в частях, почему-то полагая, что там на него будут показывать пальцами. Вот и нашел убежище в тылах. А теперь, перебрав самые различные версии для оправдания своего отставания от штаба дивизии, не нашел ни одну из них сколько-нибудь веской. За это он себя и казнил. «Черт понес в проклятый медсанбат. Ничего ведь существенного не было. Подумаешь, покраснение в горле». Перед глазами появилась, брезгливо улыбаясь, терапевт медсанбата — коротко подстриженная, по всему видно — старая дева. «Посоветовала, тощая вобла, теплое полосканьице. Даже не удосужилась записать, что болел ангиной, хотя ей об этом было сказано. Скотина! Ты у меня еще попляшешь!» — скрипел зубами Соскин, с трудом проглатывая горькую, вязкую слюну. «А тут еще эта зануда. На кой пес она сдалась? — зло зыркнул он в темноте на безмятежно сопевшую под ватным одеялом девицу из дивизионного банно-прачечного отряда, попавшую к нему на прошлой неделе совершенно случайно и неожиданно. — Прицепилась как клещ, а начинаешь отдирать — впивается еще глубже. Видал, до чего дошла? «Любишь кататься — люби и саночки возить». Поганка! Не додул в тот проклятый хмельной вечер. Нажрался как свинья, вот и не сработал котелок. Все казалось просто: на денек, другой, а сойдет оскомина, так и отвезет солдат назад. Так черта с два. Поди попробуй! Эта тихая деревня знает, за что хватать. Сразу за кадычок. Потерял, дурень, голову. И все из-за старой галоши — Булатова. А возможно, и не он? — Сознание совсем неожиданно пронзила какая-то новая, жгучая мысль. — Возможно, было что-то другое? — усомнился Соскин. — Теперь, выходит, надо думать не о браздах правления, а о том, как стряхнуть с себя всю эту грязь. Голова пухнет, а выход, видно, лишь один: ссылаться на болезнь. Так и говорить: голова, горло, грудь. Ангина. Всего разломило. Вот если та медсанбатовская стерва… Но неужели дойдет до этого? Надо намотать на шею побольше всякого тряпья, чтобы было сразу видно. Не объяснять же каждому», — решил Соскин. Зябко ежась, Соскин всматривался в низко нависшие облака, стараясь себе представить, что обрушится на его голову по прибытии в штаб. «Что день грядущий… — мелькнула у него мысль, но он тут же грубо ее оборвал. — О чем еще гадать? Неясно, что ли?