Вукашин положил монеты в бумажник.
— Скажите ему. Конечно, скажите. И передайте мой привет. Пусть не тревожится за внука. Впрочем, я ему напишу. А теперь, Наталия, пойдемте в город. Я вас устрою отдохнуть. Мы вместе пообедаем. Вы мне расскажете о Прерове. Я ведь давно там не был. Очень давно.
Наталия растерянно смотрела на него — куда ей теперь?
— Пойдемте. Они уже ушли. Нам же придется идти своим путем.
И они медленно зашагали назад по дороге в Крагуевац: он — с непокрытой головой, без пелерины и трости; она — забрызганная грязью, в мокром, прилипшем к волосам и щекам платке. И оба молчали. Она молчала, подавленная отчаянием, что Богдан, возможно, никогда не узнает о том, как она не по своей вине опоздала на это свидание, о том, что тогда в Рале на вокзале у поезда они, может быть, расстались навсегда; он молчал о тяжких отцовских монетах, лежавших в кармане, о войне, которая все жизненные тропы превратила в одну-единственную. Небо надвигалось на сливовые сады и изгороди. И дорога разламывалась о него.
Поздно вечером секретарь Пашича полуосвещенным коридором, полным каких-то теней и перешептывавшихся между собою людей, провел его во временный кабинет премьер-министра. Николу Пашича Вукашин застал за негромким телефонным разговором, настолько тихим, что он усомнился, действительно ли тот с кем-то разговаривает. Вукашин остался стоять возле двери, не снимая пелерины, не откладывая трости — только осторожным и неторопливым движением снял шляпу.
Пашич каким-то смущенным бормотанием завершил разговор и пригласил его сесть — на единственный стул возле единственного стола в пустой квадратной комнатище. Шипела и мигала лампа рядом с телефонным аппаратом, стоявшим между ними, между этими людьми, которые даже не поздоровались друг с другом. Оба молчали. Руки обоих лежали на пустом столе. Лампа освещала их лица. Правда, вместе с ними здесь находился еще, за спиной у Пашича, над его головой, король Петр в парадном мундире, висевший в тени и словно подвешенный к ней. Здесь были и две их скрюченные тени, приросшие к стульям и к своим оригиналам; тень Пашича вползала на стену, Вукашина — тянулась по полу, от которого пахло олифой. Отсюда нужно уйти как можно скорее, заметил себе Вукашин.
— Господин премьер-министр, я хочу сказать вам, что я порвал письмо, которое вы дали мне для моего сына. Спасибо.
Пашич помолчал, глядя куда-то мимо него; потом произнес спокойно, чуть громче шипения лампы и завывания ветра:
— Есть тысяча способов сделать людям и добро и зло так, чтобы это не воспринималось ни как благородство, ни как бесчестье.
— К моему несчастью, мне эта тысяча способов неизвестна.
— Люди делают все, чтобы дети их пережили. Так повелось исстари.
— Однако есть дети, которые даже с помощью тысячи способов не желают пережить своих отцов.
— Тогда это страшное несчастье, мой Вукашин.
— Вероятно, господин премьер-министр.
Они слушали, как за стеклом лампы сгорало время; слышали, как ветер, мокрый и густой, душил сам себя возле крыш и утопал в дымоходе, своей камере пыток.
— Я искал тебя сегодня, Вукашин, чтобы поговорить о твоем портфеле. В воскресенье я должен объявить состав нового правительства.
— Еще раз я прошу вас не упоминать больше о кабинете. Сейчас это не имеет никакого реального значения для судьбы Сербии.
— Господи, Вукашин! Гибнущей родине я не могу предложить ничего иного, кроме нашего единства. Уверенности в том, что мы едины в несчастье. В котором не мы виноваты.
— Судьба Сербии не зависит от нашего единства в гибели.
— Если нас не объединили мир и победы в балканских войнах, пусть теперь нас объединят эта война и страдания.
— Извините, я не могу с этим согласиться. Ни в страданиях, ни в гибели я не желаю быть в компании с любым. Я и теперь не войду в правительство, в которое люди входят ради спасения капиталов своих банков. Вот вам, пожалуйста, Сербия при смертельном издыхании, а эти господа ссорятся по поводу министерских портфелей.
— Верно, Вукашин, все так. Но что я могу поделать, если в Сербии нет лучшей, чем они, оппозиции. И я должен согласиться даже с нею. Даже с самим желтым дьяволом я бы сегодня в обнимку пошел, сынок. И с прокаженным в одной упряжке, только бы Сербии помочь.
— А я, к своему несчастью и позору, не готов даже сейчас обниматься ни с желтым дьяволом, ни с прокаженным в одном ярме выступать. Будучи в оппозиции к вам, я намерен честно служить народу и сербскому делу. Именно потому, что я в оппозиции, — их взгляды скрестились, и он повторил еще тверже, — именно потому, что я в оппозиции к вам, тем более преданно и осознанно должен я служить общему делу. Да, господин премьер-министр. Это мое твердое убеждение. Никогда, абсолютно никогда, никакая власть на этом свете не должна оставаться без оппозиции и противников. Не может быть столь скверной эпохи, когда власти пришлось бы настолько худо, что ей понадобилось бы щадить своих противников и с нею несогласных. Потому что нет такого зла, которое не было бы милосердно к власти.
— Не все на этом свете происходит столь разумно и безошибочно, Вукашин.
— Кое-что, однако, безошибочно сбывается с тех пор, как мы существуем, господин премьер-министр.
— Наступило время, когда отечеству нужны не только разумные и честные. Сейчас недостаточно только их, чтоб его защитить.
— Возможно. Но я не обладаю столь глубоким разумом для отечества.
— А разве есть что-нибудь более разумное и срочное, чем трудиться во имя его спасения, Вукашин?
— Если правительство останется без оппозиции, никакое спасение не будет означать спасения народа. Никакая победа не будет справедливой победой.
Они долго смотрели в глаза друг другу. И долго молчали. А на них смотрела лампа, создавая их двойников. Телефон фыркал и угрожал. Как и ветер за окном.
— Хотел бы я тебя кое о чем спросить, Вукашин. Если мы победим, на что я надеюсь, бог даст, что ты будешь значить для народа, если во время войны ты находился в оппозиции к правительству, войну выигравшему?
— Я буду значить ровно столько, насколько я побуждал правительство и заставлял его действовать как можно лучше и сознательнее во имя этой победы и грядущего мира.
— Много ты, Вукашин, требуешь от народа. Он иногда видит великую справедливость, а для справедливостей небольших он ленив. За эти справедливости только адвокаты дерутся.
— Ни вы, ни я не готовы сегодня к подобным разговорам, господин премьер-министр. Коль скоро мы их начали, давайте с ними и покончим. Много есть причин и обстоятельств, почему я стал вашим противником, стал в оппозицию к вам. Если бы я преследовал цель захватить власть, было бы разумно то, что вы мне предлагаете. Сегодня я должен был бы стать вашим министром. Но если я преследую цель оказаться правым, увидеть истину и публично, честно ее защищать и о ней говорить, то ко мне эти ваши советы, этот ваш огромный опыт с народом вовсе не относится. Я вам искренне благодарен, поверьте.
Пашич молчал, кивая головой и как будто соглашаясь. Вукашин встал. Взглянув на него, Пашич сказал:
— Тянуть телегу по грязи и под дождем — нечто иное, должно быть, чем размахивать кнутом. Хлестать и покрикивать на тех, у кого позвоночник разламывается и жилы лопаются.
— Пусть так, господин премьер-министр. Но я никому, даже отечеству, не могу принести в жертву свои убеждения. Если нужно, я пожертвую ради него своей жизнью.
— Слишком большой посул, Вукашин.
— Возможно. Но не самый легкий.
Пашич встал. Тень его всползла по стене и переломилась на потолке. Тень Вукашина головой коснулась края пустого черного пола. Лампа больше не видела их лиц. Между ними словно потрескивал стол под тяжестью телефонного аппарата и лампы.
— Доброй ночи тебе, Ачимов сын. Только знай: твой отец сегодня ночью не стал бы раздумывать.
Вукашин вздрогнул.
— Вы думаете, мой отец сегодня ночью растоптал бы свои убеждения? — прошептал он.