Изменить стиль страницы

Молча шагали они по лужам темными улочками Крагуеваца. Дождь и предрассветные крики петухов. Тесно прижавшись друг к другу под одной пелериной, равномерно ступали по грязи.

— А когда ты вернулся из Парижа?

— Я вернулся из Парижа с твердым решением не вступать ни в какие партии и не заниматься политикой. Я собирался построить фабрику по производству плугов и сельскохозяйственных машин. Чтобы Сербия прежде всего могла заменить соху металлическим плугом. Начинать отсюда. Но в Сербии верили, мои друзья и товарищи верили, весь народ верил, будто самое важное и самое первое дело — переменить династию и принять демократические законы о выборах. А я полагал иначе. Длинный это рассказ, и все эти слова сейчас лишены смысла.

— И тем не менее ты стал политиком.

— Да. Но лишь после того, как для осуществления моих целей у меня не осталось никакого иного средства.

— Ты чувствуешь себя побежденным, папа?

— Нет, не чувствую. Ибо верю, что я прав. Но у меня нет уверенности в том, что я сумею победить. Война победит нас всех. Это кошка, кошка, не бойся!

— Жуть! Как она привязалась к нам! Вот-вот прыгнет мне на шею.

— Не прыгнет. Это бездомная кошка, и сейчас она тянется к человеку.

— Я, однако, пока не улавливаю всех причин вашего разрыва, но я счастлив, что у меня такой дед. — Иван теснее прижался к отцу. — То, что мы сегодня, может быть, последний раз разговариваем… это важнее, эта ночь важнее и нужнее десяти тысяч ночей! Имело смысл родиться на свет ради одного вот такого… разговора.

— Недавно состоялось заседание Верховного командования, на котором я не решился высказать свое мнение. Речь шла об отправке на фронт вас, студентов.

— Знаешь, папа, к какому я пришел выводу? Для тебя это наверняка очень просто. Жизнь слишком запутанная и темная штука.

— Я промолчал о том, в чем буду раскаиваться до своего смертного часа. Как мне это тебе объяснить?

— Лишь в какие-то мгновения, — продолжал Иван, — какая-то частичка начинает в нас мерцать. Может быть, лучше уйти на войну поскорее, чем моложе, тем лучше, а, папа?

Они молчат и шагают. Но теперь, не сговариваясь, в сторону казармы.

Миновали мост через Лепеницу, стали видны казарменные ворота. Ивану не хотелось оказаться в свете фонаря, и он остановился.

— Мы пришли, папа. Надо час-другой поспать перед отправкой. Я хочу, чтобы ты знал: длинной, очень длинной была эта ночь. Достойной войны. Я хочу сказать, одна подобная ночь стоит недолгой войны.

— Тебе было бы легче, если б мы отправились вместе? Если б я тоже поехал с тобою на фронт?

— Нет, ни в коем случае. Зачем? Ты открыл мне многое, чтобы я мог переносить дождь, холод, голод, темноту, и все прочее.

— Ты не очень понимаешь меня, Иван?

— Сейчас все обстоит так, как нужно. Я имею в виду то, что касается нас обоих.

— Верить мне в это, сынок?

— Да, да. Я хорошо тебя понимаю.

Иван положил обе руки на плечи отца: тот словно уменьшился под его ладонями. Иван нежно обнял отца и поцеловал в щеку.

Вукашин поцеловал его в плечо, потом отстранился, вытащил из кармана письмо.

— Я должен был отдать его перед твоим отъездом в Париж.

Иван молча взял конверт и сунул в карман шинели. Резко повернулся и торопливо зашагал к воротам казармы.

И Вукашин, не оглядываясь, поспешил через мост в город.

13

Вукашин Катич с мокрыми ногами шел, чувствуя на левой щеке поцелуй Ивана; за шиворот ему заливал дождь; коротки были для него улицы и переулки Крагуеваца перед казармой, вокруг казармы. Нет дороги, по которой можно убежать от рассвета, от петухов, от зари — несмотря на дождь, она возникает над контурами холмов. Иван, наверное, уснул. Усталый, захмелевший, в хорошем настроении. Дети долго не переживают и страх испытывают недолго. Долго не мучаются. Наверняка он спит. Подольше б ему поспать. Он спросит у него, когда тот встанет, когда перед уходом в Горни-Милановац они будут еще раз прощаться: помнит ли он, как они катались ночью на санках на Врачаре? Он вспомнил об этом, как только они расстались и он вышел на берег Лепеницы. Тогда, на той прогулке, Иван последний раз его поцеловал. Последний до этой ночи, до этого поцелуя у ворот казармы. Даже прощаясь перед отъездом в Париж, даже этим летом, когда он уходил добровольцем, они почему-то не обнялись. Он спросит у него, помнит ли сын ту ночь, когда они катались на санках при лунном свете, после того исторического заседания кабинета, когда было наконец решено, что Сербия закупит французские — Шнейдера, а не германские — Круппа — артиллерийские орудия; победой окончилась и тогдашняя его многолетняя борьба: Сербия обращается лицом к Франции, удаляясь от России и окончательно отворачиваясь от Австро-Венгрии. Из Вены не будут стрелять сербскими пушками. Это была историческая ночь, так он думал. Он не захотел праздновать победу в ресторане, заливать ее вином, не желал, чтобы люди видели его удовлетворение; в одиночестве отправился он домой, зная, что Ольга в театре, а потом будет в «Дарданеллах»; дети спали, он постоит, помолчит возле их кроваток. Сегодня ночью я наверняка предпринял нечто важное для вашего будущего. Однако Ивана он застал на кушетке перед камином: скорчившись, мальчик читал. Как же он этому обрадовался! Даже слишком громко поздоровался с ним, а Иван пробурчал в ответ что-то невнятное и, хмурясь, продолжал читать. Не снимая пальто, Вукашин смотрел на него, хотел сказать, что вот сегодня вечером для него и его поколения сделано очень важное дело и что его отцу принадлежит в этом немалая роль. Долго, очень долго, прислонившись к косяку, он наблюдал за тем, как сын читал, будто был совсем один; это гасило радость отца, лишало всякой значимости его победу. И вдруг ему захотелось опять увидеть освещенный луной снег; чтобы не оставлять сына одного и самому не оставаться наедине со своим молчанием, он сказал: «Иван, пошли кататься на санках». Тот радостно подхватил: «Почему бы нет? Луна, и на улице никого». Мальчик бросился одеваться, а он тогда спросил самого себя: почему он не играет с ним, почему не катается на санках каждый день? Почему лишает себя радости, которая ничем ему не угрожает? Целиком поглотила его эта преровская печаль. Но она рассеялась, пока он мчался на санках по склону Бирчаниновой улицы, держа на коленях восторженного, смеющегося сына. Никогда не видел он его таким. Именно здесь, на пустынной, покрытой льдом горке, он осознал: политическая победа не так обрадовала его, как эта прогулка с Иваном. Как радость Ивана. Давно миновала полночь, когда они последний раз зарылись в сугроб на улице Милоша Великого и Иван, веселый и оживленный, весь в снегу, обнял его и поцеловал в щеку.

Сидя на снегу, он обнял сына и долго не отпускал его, молча, соединенный с ним общей дрожью, даже стуком зубов. Сверкающая ледяная поверхность устремлялась к небу, в обрамлении теней домов и деревьев… На другой день они ни единым словом не вспомнили о своей полуночной прогулке. Дома никто об этом не узнал, и это осталось бы их тайной, если б в «Малом журнале» не появилась заметка: «После заседания кабинета, на котором было принято решение приобрести для Сербии французские орудия, министр Вукашин Катич катался со своим сыном на санках на Врачаре. Это их последнее развлечение. Отныне Вукашин Катич будет ездить во французском автомобиле, а Сербия кататься на санках, как и прежде. Только в драных штанах». И как он ни привык к политической и межпартийной клевете и выдумкам, в тот раз не сумел с собой справиться; это долго жгло его, и ему было стыдно перед Иваном. Он спросит сына, помнит ли тот, как они тогда катались.

Грязь, но он продолжал идти. Промокший, голова становилась все тяжелее и огромнее. Раздались звуки трубы: побудка! Да, рассвет. Деваться некуда. Он прислонился к дереву. И труба какая-то промокшая, сипит, кашляет. Взглянуть, как он уходит, шагает, только пожелать: «Счастливого пути, сынок!», махнуть рукой из кювета, нет, нет. Мы простились. Иди, иди, Иван. А ты сам поторопись домой, к приятелю, у которого ты остановился, беги, чтобы не слышать этой трубы. Нет, нет. Мы простились.