— Отойди, старик! С пленными разговаривать не дозволено! — Конвойный прикладом оттолкнул Толу.
— Знай, сынок, у меня три сына в армии Мишича, а четвертый, что был у Степы, погиб на Цере, — обиженно сказал Тола и спустился в канаву.
Бабы из ближайших домов выносили ломти хлеба и молча, серьезно, словно бы стыдясь, совали пленным.
— Правильно, снохи! Правильно, сербки! Пусть помнят добро наше и справедливость. Если есть на небе господь, тогда и нашим, что сейчас у швабов находятся, добром воздадут. Война — беда для всех. И никому не ведомо, для кого горшая.
Вереница пленных редела; шли с трудом, спотыкаясь, больные и легкораненые, кутаясь в полотнища палаток, в лоскуты одеял. И наконец наверху, на склоне и повороте, стала видна дорога. Ребятишки затихли, только стучали зубами от холода, люди расходились, старики озабоченно спешили в трактиры; женщины, безмолвные в своей тоске, исчезали во дворах и в домах; солдаты из армейских служб, храня серьезность, направились к местам ночлега, где уже топились камельки и печки. Тола один остался в придорожной канаве; хотелось ему собственными глазами видеть, до каких пор будут идти пленные, усталые, угрюмые, теперь совсем небольшими группами, даже по двое, по трое. Конвойные кричали, ругались, поторапливая их. Где-то далеко, за Сувобором и Рудником, громыхала артиллерия. Тишина и мрак окутывали дорогу, минуя окна с загоравшимися лампами.
Ну вот, теперь и мне пора приискать ночлег. А на заре в самый раз возвращаться в Прерово. На всю зиму будет о чем толковать. Мужики по злобе и зависти не поверят. А бабы станут слушать, пока у них мужья да сыны не воротятся. И Джордже все как есть изложу про нашу встречу с Адамом. Дурнем на войну парень ушел, а с войны еще злей вернется. Если вернется. Ачиму тоже будет что порассказать! О внуке Иване, несчастном, со стеклышками на глазах. И о Вукашине в Валеве, каждое его слово запомнилось. Соберутся мужики на мельнице, у котлов с ракией или в корчме, тогда и начну: повстречал я, милые мои, генерала Живоина Мишича. Ладно мы с ним потолковали и ракией угостились, вот как мы сейчас с вами…
Он перебросил котомку на другое плечо и зашагал по дороге, направляясь к штабу армии: может, как раз в эту последнюю ночь и сумеет встретить он и повидать генерала Живоина Мишича.
Генерал Мишич, склонившись над телефонным аппаратом, держал ручку, не решаясь ее повернуть, не мог повернуть, откладывал вызов воеводы Путника. Он вспоминал их ссору перед отступлением с Сувобора, словно вновь слышал каждое слово, припечатанное проволокой, разъеденное далью, вытолкнутое кашлем, надсадной одышкой приглушенное. В эти дни Путника особенно донимала астма, и присущее ему чувство превосходства, легко переходившее при малейшем противоречии в презрение к собеседнику, было особенно обидным и злым. Мишич припоминал и угрозы престолонаследника, его вопли, в которых звучало скорее желание полного подчинения воле принца, нежели убежденность Верховного командующего. А он сам, исполненный отчаяния, ответил оскорблением, какое никогда не произносил даже по адресу подчиненного, какое нельзя было записать в ежедневный журнал Первой армии и уж наверняка в журнал Верховного командования. Эти слова, по-своему их приукрашивая, после войны будут пересказывать подвыпившие телефонисты.
О своей схватке с Верховным командованием он впервые размышлял столь долго, видя ее с такой точки зрения. Неужели в этом ликовании зародыш ощущения своей победы? Оставив ручку телефона, он закурил. Позвонит, когда выкурит сигарету. Одиночество — удел и проклятие каждого, кто обладает силой, не принадлежащей человеческому большинству. Только перед одной-единственной женщиной, матерью или женой, смел бы он сейчас расстегнуть генеральский мундир. Мог бы проявить презрение к противнику. К любому противнику. Чтобы чуть-чуть вспыхнул в душе огонек отмщения. Но неужели победа доставляет только такую радость? Нет, наверное, не только, нет. Победа — это свобода выражать презрение и мстить? Чувствовать право победителя выше всех законов, удовлетворять желания помимо всех обычаев? Победа — свобода для выражения нашей низости? Допустим. Но такую он ее не желает. Сейчас нельзя поддаваться чувству победы. Будь у него жива мать или окажись здесь Луиза, наверное, он бы смог, молча под их взглядами, произнести несколько слов, какие он никогда не произносил, и пережить эти мгновения. Если бы сейчас жена только коснулась его рукой с ласковой нежностью, погасло бы в душе тревожное пламя. И он спокойным, твердым голосом доложил бы воеводе Путнику: Первая армия победила в Сувоборской битве. Он позвонит Путнику, когда докурит до половины вторую сигарету.
За три дня наступления ни одно событие не оказалось равным по своему значению той поездке, когда он торопился в Милановац услышать донесения командиров дивизий о начале битвы за Сувобор. Ничто даже не напоминало близко тогдашнее ощущение, рожденное под мягким осенним солнцем, которое сорвало с фронта туман, собрало его в русле Моравы, открыв сербским орудиям неприятельские позиции. Праздничным сиянием озарило оно обнаженные леса и пустынные поля. Светом надежды накрыло дорогу и заставило ожить изгороди. И все напомнило ему престольный праздник в воскресный день его юности. И та бездонная небесная голубизна поверх угрюмых гор, и та безмерность тишины в душе, когда гремела и грохотала битва, а его конь замер возле старого клена при въезде в Милановац, и он вдруг ощутил и постиг нечто, уничтожившее для него границу между жизнью и смертью. На мгновение Мишич поверил в бессмертие.
Погасив недокуренную сигарету, он откашлялся и, решительно крутанув ручку телефона, попросил соединить его с Верховным командованием, с воеводой Путником:
— Говорит Мишич. Алло, говорит Мишич.
— Да, я вас слушаю, Мишич.
— Мои части вышли на горную гряду Проструга — Раяц — Сувобор. Исход битвы на Сувоборе предрешен, господин воевода. Вы меня слышите?
— Слушаю вас, я слушаю вас, Мишич.
— Сорван стратегический замысел противника. Первая армия заняла центральную позицию по отношению к флангам разобщенных группировок Потиорека. Этот наш прорыв мог бы превратиться в разгром австро-венгерских войск в Сербии. Вы меня слышите, воевода?
— Продолжайте, говорите все, Мишич.
— Я намерен решительно преследовать противника и прорваться в долину Колубары.
— Это было бы очень опасно. Такой риск превосходит ваши силы и выходит за пределы вашей компетенции.
— Я не понимаю вас, господин воевода.
— Ужицкая группировка встретила ожесточенное сопротивление. А на фронте Третьей армии неприятелю даже удалось добиться успеха. Вторая армия не сумела подняться с исходных позиций.
— Прикажите им любой ценой двинуться вперед. В противном случае мой прорыв может иметь лишь тактическое значение.
— Я уже это сделал. А вы остановитесь на Сувоборском гребне, соберите войска и дайте им передохнуть.
— Неужели развитие прорыва моей армии в направлении Колубары и угроза флангам войск противника не оказали бы существенной помощи Третьей армии и Ужицкой группировке? Потиореку пришлось бы отступать по всему фронту.
— Зато в случае неудачи прорыва к Колубаре вы поставили бы под угрозу и обесценили победу на Сувоборе. Вам очень хорошо известно, что глубина прорыва не всегда отражает силу наступающего, но может стать тактической ловушкой противника. Как бы и с нашим наступлением не вышло: попалась лиса в собственные тенета. Вы меня слышите, Мишич?
— Армия не останется в горах.
— У армии Потиорека тоже не было желания оставаться в горах, и за спуск с Сувобора она заплатила его потерей. За свою спешку она заплатит полностью в ближайшие дни, когда согласно моему плану вступят в действие все сербские армии. Делайте так, как я вам сказал: остановитесь на Сувоборском гребне.
Растерянный и встревоженный, генерал Мишич опустил трубку: воевода Путник не обрадовался. Что это — его ставшая легендарной осторожность, которую с трудом выносят подчиненные, но которую по окончании событий все прославляют? Или это честолюбие воеводы, которое у него сильнее обязанности быть справедливым в своих суждениях? Может быть, он тоже вспомнил их схватку по поводу отступления Первой армии с Сувоборского гребня? Как бы там ни было, сегодня воеводе нельзя противоречить.