Изменить стиль страницы

На платформе становилось все более оживленно — прибывали пассажиры. Прошагал к вагону Леонтий Широков, остановился возле подножек и стал озираться, ища своих; увидев нас, обрадовался; они с Никитой задымили папиросками. Потом показалась толпа женщин в шляпках и пестрых платьях. Среди этой толпы — Анатолий Сердобинский в клетчатом пиджаке и с плащом через левую руку. Носильщик нес за ними два чемодана в чехлах; Анатолий быстро отправил их в купе, спрыгнул к женщинам. Вытирая платком вспотевшую шею, он терпеливо слушал наставления тетушек, сестер, кузин и с беспокойством глядел на часы, очевидно, думал с досадой, когда же тронется поезд.

Анатолий представил меня и Леонтия своим родственницам. Передо мной мелькнули вежливые улыбки на молодых и уже состарившихся лицах, мягкие ладони выскальзывали из моей руки, почти не коснувшись ее.

— Это моя тетушка, Софья Пантелеевна Сердобинская, — выделил Анатолий, подчеркивая значение этого имени. Немолодая, полная женщина, одетая просто и со вкусом, пожелала нам счастливого пути; тень от широких полей шляпы падала на лицо, делая его немного печальным, снисходительно-добрым.

Мы с Никитой обнялись на прощанье, и я поднялся на площадку. Анатолий прикладывался к каждой из провожающих, точно отбывал наказание.

— Хороша коллекция, — отметил Леонтий, когда женщины остались позади; Сердобинский с каким-то ликованием махал им платком. — Ты, Толя, не слишком, кажется, огорчен расставаньем?

— Когда родственниц много и каждая со склонностью опекать тебя, то становится несколько тошно, как от всякого излишества. И поэтому вырваться из душных родственных объятий на свободу — для меня есть благо!..

…Шофер встретил нас в Баталпашинске рано утром и на грузовике повез в горы — съемки происходили километров за шестьдесят от станции.

Съемочная группа располагалась на окраине большой станицы. На улицах стояло непривычное оживление: вдоль и поперек сновали мужчины в парусиновых комбинезонах, а то и просто без рубашек; загорелые женщины в брюках или в сарафанах, с голыми лопатками; красноармейцы в выгоревших на южном солнце гимнастерках; во дворах и проулках звенели удилами, били копытами кони кавалерийской части.

Для нас троих была снята хата, чистая и светлая. Возле стен стояли железные койки с соломенными матрацами, накрытыми байковыми одеялами. Сердобинский сначала руками попробовал свою кровать, затем лег, но тут же вскочил, брезгливо поморщился:

— Черт! Жестко. Как на бревне — спи и держись, чтобы не скатиться на пол. Хоть бы перину постлала…

— Привык нежиться на пуховых перинах, — отозвался Широков; примерившись к своей постели, он согласился: — М-да… Не велика кроватка… Придется ноги сквозь прутья просовывать.

Окна выходили в сад. На земле валялись изрытые узенькими норками червоточины яблоки, ветви сливы поникли под тяжестью иссиня-сизых, каменной твердости плодов. За садом шумела река Зеленчук, а за ней громоздясь друг на друга, вставали горы, мохнатые и зеленые вблизи и заплывшие синей мглой вдали; в створе двух темных хребтов в ясные дни выступал, сверкая розоватыми гранями, отчеканенный из серебра конус — вершина Эльбруса.

Я вышел из дома и с волнением поглядел в глубину улицы. Знает ли Нина, что мы здесь? За каким палисадником притаилась она, настороженная и мечтательная, и из какой калитки выйдет навстречу? Тишина стояла такая, что скажи я слово — и Нина тотчас откликнется… Но поиски ее пришлось отложить: позвали к режиссеру.

Горы отбрасывали на землю прохладные тени, в конце улицы вздымалось тусклое облако пыли — стадо возвращалось с пастбища; слышался глухой топот и сытое коровье мычанье. Мы свернули в проулок и пошли мимо огородов берегом реки, которая неслась с гор, с веселым звоном прыгая по камням, зыбился под ногами висящий на стальных тросах узенький мостик.

Тревога усиливалась с каждым шагом — я почему-то побаивался Порогова, беспокоила предстоящая встреча с Серафимой Владимировной Казанцевой; узнает она меня или нет и как мне себя вести… И какая она? Быть может, совсем другая…

В одном из классов, на время превращенном в жилую комнату, на подоконнике сидел Григорий Иванович, хмурый, с недовольством крутил очки за дужку, растрепанные волосы падали на лоб, ворот белой рубашки распахнут; Столяров пил из блюдца чай с медом, изредка вытирая платком бритую голову; в углу, у окна, на оставшейся здесь единственной парте, притихла, читая книгу, Серафима Владимировна; соломенная широкополая шляпа скрывала от нас ее лицо.

Порогов подлетел к нам, на ходу кидая на нос очки.

— Ага, приехали! Роль выучил? — спросил он меня и подозрительно прищурился. — Ну, смотри! Завтра начнем снимать… — И, точно забыв о нас, зашагал вокруг стола, ероша волосы; он похудел, глаза углубились…

«Не мало, знать, сил берет у него работа», — подумал я, проникаясь уважением к нему.

Упершись руками в косяки, он глядел в окно на меркнущие горы, и виделись ему, должно быть, полные ярости батальные сцены, мятежные толпы, вздыбленные кони, расстилались живописные пейзажи, звучала пронзительная и тревожная музыка и слышался шепот влюбленных…

Николай Сергеевич выглядел здесь более простым и доступным — подействовала природа.

— Неплохое начало у вас, ребята. Даже завидно. Я начинал со слуги: «Кушать подано». Вот первые мои монологи. У тебя, Ракитин, большая и интересная роль. Надо только глубоко понять ее и раскрыть. Вася Грачик может стать любимым героем молодежи…

Серафима Владимировна сняла шляпу и положила в нее книгу; встряхнув волосами, она покинула свою парту.

— Где-то видела вас, а вот где — не могу вспомнить. Вы из какого-нибудь театра?

Лицо ее было таким же красивым, как и раньше, только возле рта легли две горькие складочки да в глазах, когда-то веселых, сгустились печальные тени, но это, может быть, от сумерек. Нет, она не изменилась, она такая же обаятельная. И тот же слабый запах духов исходил от нее. Я улыбнулся ей.

— Мы вместе на пароходе ехали. Вы приглашали нас, вернее моего товарища, в салон играть на скрипке. Помните? А после вы были у нас на заводе…

Она почти испуганно прижала к груди руки:

— Боже мой, как вы изменились! Совсем другой человек. Только глаза прежние. Эти глаза я и запомнила… А где тот мальчик, скрипач?

— В Москве, в консерватории учится.

— Скажите, молодец какой! — И усмехнулась: — Паганини! Да, да… — Эти «да, да» прозвучали как будто сожалеюще, так говорят о хорошем, но прошедшем, утраченном. — А потом я приезжала на завод с концертной бригадой, и парторг познакомил меня с вами. Помню. Вы, кажется, знаете Дубровина, Николай Сергеевич?

— Еще бы не знать! — живо отозвался Столяров. — Вместе служили когда-то. Иван Сокол, отец Нины, был у нас командиром, Сергей Петрович — комиссаром, а я в политотделе работал… Как же, однополчане… — Он повернулся ко мне и спросил строго: — Так ты с завода? Странно…

— Мне Сергей Петрович писал про вас…

— Что же ты молчал?

Леонтий Широков ответил за меня с насмешкой:

— Он у нас стеснительный и… гордый.

Сердобинский презрительно и с сокрушением покачал головой — это было выше его понимания:

— Ну и чудак!..

Порогов оттолкнулся от окна и, подступив к нам, взглянул на меня из-под очков. Впоследствии я наловчился по этим взглядам — в шутку их называли «ракурсами» — угадывать его внутреннее состояние: если он нагибал голову и глядел поверх очков — значит, сердит и беги с глаз долой; если же голова запрокидывалась и взгляд шел из-под стекол — замри на месте, превратись во внимание и жди указаний. Увлеченный делом, он забывал о всех своих ракурсах.

— Ты говорил, что никогда не ездил в седле? — спросил он и кинул через плечо: — Позовите майора Зебрина!

Слова на лету подхватила Клара и выбежала из класса.

— Иди одевайся, — приказал мне Порогов.

Через несколько минут я предстал перед ним, одетый в костюм Васи Грачика. Григорий Иванович схватил меня за плечи, повернул раза два и потащил к выходу.