Изменить стиль страницы

Порогов помрачнел и потребовал к себе Яякина.

— Ты недоволен, что снимаешься у меня? — спросил он, взвинчивая себя; щека его недобро подергивалась.

Яякин трусливо замигал, переминаясь с ноги на ногу:

— Я ничего, Григорий Иванович… Я только думаю…

— Меня не интересует, что ты думаешь! — Порогов поставил босую ногу на стул, уперся кулаком в бок. — Тебе не нравится на съемке? Да? А кто умолял меня взять тебя в экспедицию? Я тебя взял. Но если тебе не нравится у меня — уходи. Уезжай отсюда совсем! — Через плечо крикнул администратору: — Воблин! Отправь его на станцию. Немедленно! — И опять, взглянув на Яякина поверх очков, выговорил со зловещей медлительностью: — Я тебе плачу деньги, бездельник. Но я в тебе не нуждаюсь. Это ты нуждаешься во мне. Я нужен тебе. И я знаю, ты никуда не уедешь, потому что популярность любишь! Хоть на секунду, но показаться на экране. Я знаю, куда ты рвешься — в чайную, пивом надуваться, хороших ребят спаивать. — И грозно взглянул на Широкова; тот шагнул в сторону, за яблоню.

Все стояли тихо, немые свидетели произвола, ни один не сдвинулся с места — кто же осмелится портить отношения с режиссером, да еще с таким!..

Влас Поростаев, который, казалось, ничего не видел и не слышал, проворчал, возясь у аппарата:

— Ну, чего раскричался? Чего вскипел? Пойди нырни в речку, остынь…

Порогов лишь недовольно фыркнул в ответ.

Я оглянулся на Столярова, как он воспринимает все это. Николай Сергеевич с решимостью подступил к Порогову, прямой, строгий — командир ведь. Сказал негромко, но твердо и раздельно:

— Григорий Иванович, ты неправ. Успокойся.

Но Порогов уже закусил удила, несся напропалую:

— Я прошу тебя, Николай Сергеевич, не вмешиваться…

Столяров резко повернулся и демонстративно удалился из сада.

Яякин заискивающе сжался весь, прерывисто дышал, и отклеенный ус то отставал, то вновь прилипался к губе.

— А черт! Приклейте ему усы! Гример!

Подбежала девушка с клеем.

Порогов круто обернулся к Серафиме Владимировне и Нине; перевязывая Васю Грачика, то есть меня, они должны были плакать. Григорий Иванович требовал от них настоящих слез. Глаза Нины и без того налились влагой, но Серафиму Владимировну сцена с Яякиным выбила из творческого состояния. В другой раз ей обрызгали бы щеки глицерином и все сошло бы. Сейчас же Порогов, раздраженный и непримиримый, воспламенился с новой силой.

— Заплакать не можешь! — крикнул он. — Ну, какая ты, к черту, актриса. Деревяшка! Любая баба из станицы сыграет лучше, чем ты!

Серафима Владимировна закрыла ладонью глаза, стояла, глубоко несчастная, печальная и по-человечески прекрасная. Мне до тоски жаль было ее. Нет, это уже не игривые причуды, а намного страшнее, это — враждебное человеку самодурство, граничащее с хулиганством, и этому надо положить конец. Я поднялся, сердце гулко и больно билось. Еще момент, и я встал бы перед ним лицом к лицу — будь что будет. Ио меня опередила Нина Сокол. Она вдруг распрямилась, гордая Лауренсия, и медленно пошла на Порогова, сжав маленькие кулачки:

— Не смейте кричать на нее! Не смейте кричать на людей! Это низко, это бесчеловечно!

Григорий Иванович вскинул голову, с изумлением поглядел на нее, даже отступил на шаг, как бы отрезвев сразу:

— Ты это что? А? Что ты? Она моя жена…

— Не смейте! — повторяла Нина одно и то же.

Порогов растерянно глянул вправо, влево, невнятно проворчал что-то и отыскал туфли; ссохшиеся, они не налезали на ноги, и он, стаптывая задники, пошел из сада прямиком.

Сад опустел. Последняя машина тяжело выкатилась на дорогу и скрылась. Стало тихо. Монотонно шумела река, и чудилось, будто шумит это громадный вентилятор, нагнетая в сад свежесть. Нина все еще сидела под яблоней на перевернутом ящике, изредка вздрагивая — она никак не могла успокоиться. Серафима Владимировна вполголоса утешала девушку, касаясь подбородком ее плеча. Нина подняла на нее свои египетские глаза и произнесла с раскаянием:

— Я, быть может, нехорошо поступила. Но я не могла… Вы такая славная, тихая и такая незащищенная… Вас легко обидеть. Почему вы не скажете ему, что это нехорошо…

Серафима Владимировна погладила Нину по щеке, улыбнулась с грустью:

— Он сам знает, что это нехорошо. Но он забывается, как ребенок. Вот приду домой, будет мне руки целовать, прощенья просить. Такой уж он человек. — И вздохнула глубоко-глубоко. Было видно, что она знает другого Порогова, богато одаренного, ласкового, отзывчивого, и сильно любит его; за того же, каким он только что показался, ей было больно и стыдно. Очевидно, любовь ее стоит ей недешево — жить с ним нелегко. А какая она была веселая, оживленная, какая-то светящаяся вся, когда мы впервые увидели ее на пароходе…

Я долго бродил по темным улицам станицы. Меня душила обида, я мучительно не понимал: неужели все возвышенные слова Порогова о красоте человеческих чувств, отношений, о высоких порывах — пустой звук? Мне хотелось знать причину его грубости и пренебрежения к людям. Я направился к школе с решимостью выяснить все это, иначе мне тяжело будет работать с ним, я не смогу ему верить…

Возле самой калитки я столкнулся со Столяровым. Как и днем, он был в кожаной тужурке, в сапогах и фуражке; костюм этот делал его подчеркнуто строгим, даже тревожным. У меня мелькнула мысль о том, что вот он, намного талантливей и опытней всех нас, а работает над собой каждую минуту, не расстается с образом командира, «вживается» в него.

— Ты куда? — кратко спросил он.

— К Порогову.

— Зачем?

— Поговорить хочу.

— Не ходи к нему сейчас. — Николай Сергеевич, затворив калитку, просунул руку между планками и щелкнул задвижкой.

Мы не спеша двинулись по дороге, затем свернули на тропу. На темном безлунном небе неясно и тяжело проступали горы, щедро обсыпанные крупными звездами в иглах-лучиках. Думалось, вздрогнет сейчас гора, встряхнется, и вниз со звоном покатится сверкающая россыпь… Горы и река дышали влажной свежестью. На траву легла роса, холодила ноги.

— О чем ты хочешь говорить с ним? — спросил Столяров.

Я заволновался, заговорил сбивчиво, беспорядочно:

— Как же так, Николай Сергеевич… Ведь он, Порогов-то, все равно что учитель: на его произведениях воспитываются люди, молодежь. Я сам много хорошего взял в его картинах… Вот он прославляет человеческую гордость, непреклонную, мужественную, а сам топчет достоинство другого, зависимого от него человека. И вообще, Николай Сергеевич, много странного и непонятного вокруг… Все чаще встречаются такие люди: один, скажем, зовет к бесстрашию, а сам трус; второй наставляет меня на путь честности и добропорядочности, а сам стяжатель, пьяница и рвач; третий призывает поклоняться красоте любви, а сам, негодяй, хам, глумится над женщиной; четвертый вдохновенно пишет о высоком гражданском долге, а сам жалкий и тщеславный обыватель… Янусы какие-то, лицемеры… Разве им место в нашем обществе? Разве можно это прощать?

Николай Сергеевич долго молчал, идя немного впереди меня. На зыбком подвесном мостике он приостановился, держась за стальной трос-поручни. Под нами в темной глубине бурлил, проносясь, поток, то там, то здесь белели клочья пены.

— Ты прав… — Столярову было тяжело говорить из-за шума воды, и он быстро перебежал на другой берег. — Ты прав, Дима, — повторил он. — Такие еще попадаются, и, к сожалению, немало. Семья, как говорится, не без урода… Одному все прощается за его высокую должность, положение; на другого смотрят сквозь пальцы: эка беда, детей бросил, с кем не случается, парень-то он свойский… Про третьего боятся сказать громко — от него зависит судьба других. А трус только и кричит о том, какой он храбрый… Но маскировка такая обычно до поры до времени. Наступает момент, и этот янус, как ты говоришь, предстает перед людьми в полном своем ничтожестве… — Столяров взял меня под руку, улыбнулся: — Ну, Порогов… Объяснились мы с ним сейчас… Сидит на парте, совершенно убитый, глаза боится поднять, думал вот-вот заплачет — так ему стыдно. Извинялся, проклинал себя… Даже стало жаль. Я работал со многими режиссерами. Есть очень мягкие, вдумчивые, для них что осветитель, что актер — первое лицо… А Порогов по натуре своей агрессор — налетает, как смерч, трудно устоять. И это потому только, что с самого начала своей деятельности не встречал отпора, никого не боится. Это его и испортило… Ему ни за что не надо уступать. А как только коснулись картины, сразу преобразился. Такие смелые решения, столько подлинной любви к человеку, что просто удивляешься — откуда что берется! Большой художник!