Изменить стиль страницы

— Я никому ничего не навязываю. Я говорю то, что есть…

— Довольно! — прикрикнул на него Широков. — Заврался! Хлебом не корми, только дай почесать язык.

Мы вышли на улицу. Кое-где кудрявился синевато-сизый дымок, будто над крышами распустились кусты сирени. Над прудом, едва заметный, струился пар, лодки дремотно уткнулись носами в мостки. На бульваре женщина поливала из шланга траву в клумбах, водяная пыль, напитанная ароматом цветения, приятно освежала лица. Прямо под ноги упал первый луч солнца, пронизав листву липы; ветки отряхали на дорожку светлые крупные капли. В тишине трамвайный звонок был чист, резок и настойчив, он возвещал о начале напряженного московского дня…

Потом нас вызвали в киностудию на пробу. Тревога — а вдруг не так выйду на пленке, и тогда все пропало, надежда — авось, получится хорошо и я понравлюсь режиссеру, гордость — из всех учащихся выбрали именно меня на эту роль, — все эти чувства сплетались в один клубок и больно распирали грудь.

Мы преодолели первый барьер на пути к цели — проходную, шумным табунком пересекли двор студии, долго плутали по коридорам, по закоулкам и этажам, пока отыскали съемочную группу. Нас встретила женщина неопределенных лет, в брюках, с волосами, выкрашенными в цвет осенних листьев, с папироской в зубах, расторопная, худая, резкая и стремительная в движениях — ассистент режиссера Клара. Без Порогова она держала себя так, что невольно думалось: не будь ее — не существовало бы всей советской кинематографии. Высокомерие в ней уживалось с нагловатым панибратством — условности ее, видимо, тяготили.

Она провела нас в костюмерную. Там нарядили меня в гимнастерку, галифе с широченными пузырями по бокам, перепоясали всего ремнями, повесили шашку, револьвер, бинокль, на голову надели черную баранью папаху с кумачовой лентой. Потом загримировали. Остановившись перед зеркалом, я увидел перед собой отчаянного кавалериста, подмигнул ему и счастливо рассмеялся — не боец, а картинка! Взглянули бы на меня сейчас Никита с Саней, ахнули бы!.. Ну, ничего, еще увидят…

В костюме украинской девушки Нина Сокол выглядела проще и как-то даже героичней. Сердобинский в форме поручика, красивый и щеголевато подтянутый, надменно взирал на Леонтия Широкова; тот, гулко стуча сапогами, с напускной угрозой наступал на него:

— Прочь с дороги, белая кость!

Снова появилась женщина с крашеными волосами, и мы последовали за ней в павильон, пустынный и неуютный, как заброшенный сарай. В нем были выстроены декорации: стена избы с крыльцом, часовня, зал дворянского собрания с полом, раскрашенным под паркет, с колоннами, люстрами, с хорами для оркестра… Здесь еще стучали молотками плотники.

Мы с Ниной, не теряя времени, стали репетировать сцену встречи Васи Грачика и Оксаны.

«— Думала, не приедешь совсем. Забыл…» — с упреком говорила девушка.

«— Задержали боевые дела, — отвечал Вася, несколько бравируя своей лихостью. — Едем со мной. У нас одна дорожка — боевая!» — И так далее…

Мы повторили текст раз десять.

— Вот теперь хорошо, — одобрила Клара. — Вот так и покажетесь Григорию Ивановичу. А пока отдыхайте. — Прослушав Широкова и Сердобинского и сделав им замечания, она ушла.

Мы остались одни в этом тусклом и нерадостном помещении. Где-то все еще стучали молотками — вероятно, ставили новую декорацию, — и удары трескуче отдавались во всех углах. Время от времени вспыхивала лампочка, освещая надпись: «Тише, идет съемка!», и тогда удары молотков прекращались, жизнь замирала, устанавливалась полная тишина: мы переходили на шепот.

В школе Порогов казался простым, внимательным, даже приветливым. Но в глубине души мы страшились его и сейчас испытывали такое ощущение, будто нас приготовили к сожжению на костре. Порогов появился неожиданно, и в первый момент мы не узнали его, настолько он был другим — во всем его облике было что-то одержимое, стекла очков недобро блестели, левая щека нервно подергивалась. За ним едва поспевала ассистент Клара, тоже другая, уже не всемогущая, а тревожная и полная готовности; сзади неторопливо, вразвалку шагал оператор Влас Поростаев, медлительный, невозмутимый человек в парусиновом комбинезоне на широких помочах.

В павильоне мгновенно прекратилось всякое движение; я заметил, как на цыпочках уходил за декорацию плотник — от греха подальше. Порогов, точно барс в клетке, совершил круг с каким-то затаенным намерением и, недовольный, сел в кресле, бросив мне и Нине:

— Показывайте.

Мы с воодушевлением и трепетом повторили приготовленную сцену. Порогов поморщился, как от зубной боли, и заерзал на стуле.

— Где вы нашли такое? У меня в сценарии этого нет. Я не писал. Нежность у бойца — внутри, глубоко. Наружи у него — огонь, страсть, удаль. Он солдат революции! — Порогов, не глядя, откинул руку в сторону, и Клара угодливо подала ему сценарий. С лихорадочной торопливостью он начал листать страницы, надрывая их, отыскал нужное место и резко ткнул в него пальцем: — Вывернись наизнанку, а подай мне все, что тут написано.

Я отошел. И когда снова предстал перед ним, он уставился на меня пристальным колючим взглядом; взгляд этот проник мне в душу, всколыхнул чувства, неведомые мне самому; голос мой прозвучал сильно, накаленно…

— Вот так, — похвалил Порогов. — Будем снимать. Влас, ты слышишь?

— Не глухой. — Поростаев неторопливо возился возле аппарата, что-то вымерял, прицеливался, устанавливал свет, как будто все, что делалось тут, его совсем не касалось.

Наконец я встал перед аппаратом, зажглись лампы, ослепили, стало жарко. Два раза я повторил монолог для звукооператора. Затем Порогов скомандовал: «Мотор!»

В это время один из рабочих на цыпочках вернулся в павильон за инструментом; пол скрипнул, плотник вздрогнул и выронил из рук молоток. Порогов будто только этого и ждал, рванулся с кресла, дикий, ощетиненный, и гаркнул беспощадно:

— Ты что? Не видишь, что съемка идет, оглох!

Плотник стоял перед ним вытянувшись — руки по швам, — как солдат перед грозным командиром.

— Виноват, Григорий Иванович, — проговорил он, часто моргая. — Нечаянно…

— За нечаянно бьют отчаянно, Павел Иванович. — Порогов вдруг рассмеялся. — Так мой сын говорит. — Рабочий тоже усмехнулся — они, видимо, хорошо знали друг друга.

Этот эпизод нас озадачил.

«Странный какой, — подумал я. — А режиссер замечательный. Достоевского передал так, что я ходил целую неделю под впечатлением этого фильма… Но уступать ему нельзя. Ни при каких обстоятельствах…»

Григорий Иванович вернулся на место, оживленный и повеселевший, и начал снимать.

К Нине он прислушивался, приподняв брови, как бы в изумлении, говорил с ней тихонько, почти нежно, изредка успокаивающе поглаживал ей руку.

— Пойми, Ниночка, ты одна, у тебя — ни матери, ни хаты. Кроме Васи — никого. А он ранен, возможно умрет. Ты велишь ему жить. Какая сила любви, какая воля!

И Нина и Широков, по-видимому, нравились Порогову, это было заметно по скупой улыбке, по вниманию, с каким он их слушал, удовлетворенно кивая головой в такт речи.

Дошла очередь до Сердобинского. Прежде чем приступить к репетиции, он с нагловатой непринужденностью попросил Порогова:

— Григорий Иванович, попробуйте меня на роль Васи Грачика. У меня лихо может получиться. Уверяю вас. — Он выпрямился, щеголяя офицерской выправкой.

Порогов некоторое время как бы растерянно глядел на него поверх очков. Затем спросил вкрадчиво:

— А вы знаете, что ответили дьякону Духову в рассказе Чехова «Жалобная книга»? Лопай, что дают! — и засмеялся весело, заразительно, как мальчишка. Затем скомандовал грубовато: — Марш к аппарату!

Через час, проходя по студийному двору, Широков, усмехаясь, напомнил Сердобинскому:

— Как он тебя, Толя… А? Не поглядел, что ты племянник народной артистки. Мигом всю спесь сбил. И ты скорей к аппарату — не потерять бы последнее… Это тебе наука — не перебегай дорогу товарищам.

Сердобинский досадливо пробормотал, осуждая не то Порогова, не то Леонтия: