Изменить стиль страницы

Сердобинский не отрывал глаз от ее лица, боялся пропустить слово, пальцы его едва касались клавишей, и звуки, дрожащие, томительные, то спадали, то возвышались, настраивая на мечтательный и вместе с тем тревожный лад. Казалось, что находящиеся здесь все глубже погружаются в какой-то непонятное забытье; мне было душно, думалось, что я не выдержу этого мучительного очарования и крикну, и в то же время чувствовал, что не могу даже шевельнуться. Я глядел на Ирину и не находил в ней прежней порхающей девушки, заразительно веселой и беззаботной; она как бы повернулась другой, незнакомой мне стороной; простые лирические стихи читались ею с трогательной простотой и грустной, покоряющей нежностью. И было странное выражение лица: рот улыбался, а на ресницах дрожали слёзы, отражая в себе лучики света.

Небеса над линией
                             чистые и синие,
В озере за мельницей —
                                    теплая вода.
И стоят над озером,
                              и бредут по линии.
Где проходят скорые поезда…

— Хорошо! — изумленно прошептал Леонтий, сдавливая мне плечо своей ручищей. — Ух, чертовка, хорошо!..

И вдруг Ирина тихонько вскрикнула, отшатнулась и слегка побледнела, руки вскинулись к горлу — она увидела меня. Музыка оборвалась, Сердобинский резко обернулся, и я на мгновение встретился с его испуганным и враждебным взглядом. Он онемел от внезапности. Ирина метнулась ко мне, задевая за чьи-то ноги, опрокидывая стул. Она приблизила свое лицо к моему — глаза в глаза — и, судорожно комкая в руке отворот моего пиджака и галстук, заговорила торопливым, срывающимся шепотом:

— Зачем ты пришел? Тебе нельзя здесь быть… Ты должен уйти… Мне стыдно. Пожалуйста, Дима… Прошу тебя… Выйдем. — Она легонько вытолкнула меня за дверь и увлекла в дальний конец коридора, где было пусто и полутемно.

Следом за нами метнулся встревоженный Сердобинский; Ирина сказала ему:

— Вернись.

Он неуверенно шел к нам, и она прикрикнула громче, раздраженней:

— Вернись, сказала!

Анатолий круто повернулся и нырнул за портьеру. Ирина заслонила глаза ладонью и произнесла упавшим голосом, с раскаянием:

— Я вышла замуж, Дима… За него. Прости меня… — Открыла лицо и заговорила поспешно, оправдываясь: — Ты стал равнодушен ко мне… Совсем не замечал… не подойдешь, не посмотришь, а если взглянешь, так жестко, неласково… Ты сам виноват… Ты изменился… — Она запнулась, болезненно поморщилась. — Ах, ну что я говорю!.. Вру все. Не верь. Ты хороший, Дима. — Она стала гладить мне щеку. — Ты самый хороший, честный, сильный. А я плохая… Я не стою тебя… — Ирина всхлипнула. — Я люблю тебя. Но я поняла, что у нас с тобой не будет жизни. Неустроенность, нехватки все убьют… Я не знаю, почему я так решила…

Она все гладила мне щеку и торопливо комкала фразы, но я уже ничего не слышал; в груди что-то оборвалось, вызвав нестерпимую боль, в глазах потемнело, будто в коридоре непроницаемо сгустился мрак. Отстранив ее от себя, я ушел, ощупью отыскивая выход.

Казалось, что мне нет на земле места, негде остановиться, и я брел по улицам наугад. Глухая боль непосильной ношей давила на плечи, казалось, волочась по пятам. Ирина Тайнинская, замечательная, радостная, звонкая, — жена Сердобинского! Это невероятно, кощунственно!.. «А вы! о боже мой! кого себе избрали? Когда подумаю, кого вы предпочли»! Вышла замуж… И за кого!.. Не любя, быть может, даже презирая… Что ее прельстило? Слава тетушки, обеспеченность… Уж, конечно, не совместные дерзкие мечты и не стремления к высоким идеалам. Возмущение, обида, злоба, все жарче и неистовее разгоравшиеся в груди, толкали и толкали меня вперед.

Я не замечал, где шел: брел широкими улицами, терялся в путанице темных переулков, пересекал площади, выходил на набережные и опять отдалялся от реки… Город постепенно пустел. Приближался рассвет. В одном месте посреди мостовой валялась консервная банка; от удара ноги она покатилась к тротуару, гулко бренча.

Где-то за Таганкой я задержался на минуту — на столбе ворот какого-то дома белела бумажка, приклеенная по углам хлебным мякишем. Она притягивала взгляд, точно магнит, и глаза бесцельно пробежали ломаные строчки: «Уплачу сто рублей или отдам шерстяной красивый дамский шарф или шерстяной купальный дамский костюм тому, кто сообщит мне, где находится мой кот; большой, белый, с серой спиной, верх головы серый, с серым пятном между спиной и головой, и серый хвост в полоску поперек…» Я громко засмеялся: мне бы ваши заботы, сердобольная тетя! Но этот злосчастный пропавший кот преследовал меня всю дорогу — торчал перед глазами, поводя своим «серым хвостом в полоску поперек».

Совсем рассвело, и зазвенели первые трамваи, когда я добрался, наконец, до Никиты Доброва. Прошло уже несколько месяцев, как он расстался с молотом — его назначили мастером участка. Он получил комнату и из загородного общежития переселился в новый дом недалеко от Крестьянской заставы.

Никита уже проснулся, но еще лежал в постели и читал. При моем появлении он сел в кровати, прижав к груди раскрытую книгу, и молча наблюдал за мной, все более недоумевая и поражаясь.

— Что с тобой? Что-нибудь случилось? Ты заболел? На тебе лица нет…

Я опустился на кровать, закрыл глаза и с наслаждением ощутил, как приятно гудят натруженные ходьбой ноги.

— Ирина вышла замуж, — проговорил я после длительного молчания. Мне тяжело было поднять веки.

Никита вдруг рассмеялся:

— Поздравляю! Дождался! А что я тебе говорил? Я всегда утверждал, что ваша любовь стоит на льду: весна придет, лед растает, и ты пойдешь ко дну. Так и случилось! — Он был, видимо, очень доволен, что случилось именно так, как он предполагал.

Я не в силах был двинуться.

— Я никогда не думал, что меня можно разлюбить.

— Ты верен себе, — опять усмехнулся Никита, — бездна самомнения и никакой житейской мудрости. Повернись-ка, мне пора вставать. — Он не торопясь одевался, сочувствующе поглядывая на меня. — Любовь — это, братец, своего рода поединок, и тот, кто больше любит, остается побежденным. Это закон.

— Ложь! — вскричал я. — Любовь нельзя победить! Впрочем, тебе этого не понять. Тебе неведома любовь сильнее смерти.

— Как знать… — Никита снял с гвоздя полотенце, перекинул его через плечо и вышел в ванную умываться.

Невозмутимость его переходила всякие границы, а снисходительная ухмылка, как бы говорившая: «Все твои переживания и драмы — ерунда, братец!», выводила из себя. Я приготовился наговорить ему дерзких и обидных слов: пришел за поддержкой, а встречаю насмешку!..

Никита вернулся с чайником в руке, аккуратно причесанный и озабоченный.

— Садись, позавтракаем, — пригласил он с обезоруживающей простотой. Я отказался — не до чая. Никита пододвинулся к столу и налил в стакан чай, намазал хлеб маслом и положил на него несколько кружочков колбасы. — Ты думаешь, небось, что я такой уж чурбан, не понимаю тебя? Нет, понимаю. Может быть, даже больше, чем кто-либо другой… Если твоя любовь не вызывает ответной любви, то она — большое несчастье. Знаешь, где я это недавно вычитал?. У Маркса. Я имел случай убедиться, насколько это верно… — Он подмигнул мне, отхлебывая чай. — Теперь мы с тобой вроде бы приятели по несчастью. — Шутка вышла невеселой, и он горестно вздохнул. — Только твое несчастье — все-таки счастье. Поступи с тобой так другая девушка, я — твой болельщик и твое горе — мое горе. А тут… Эка потеря! Мое мнение об Ирине этой ты знаешь, оно не изменилось: нет ее — и ладно, и хорошо… Не нужна она тебе… За кого же она вышла?

— За Сердобинского.

— Вот там ей и место: два сапога — пара! Садись, чаю налью.

Я понял, что обратился за сочувствием не по тому адресу; и у Кочевого, пожалуй, не найдешь участия. Тот даже обрадуется. Нина точно загипнотизировала их… Придется справляться со своим несчастьем самому. Я с грустью смотрел на Никиту; видимо, ни одной капли моей боли не передалось ему и не поколебало его спокойствия; он продолжал не торопясь и обстоятельно есть… Стоит ли говорить с ним сейчас о главном?.. Поймет ли он? Но откладывать или скрывать я не мог, да и не было смысла.