Изменить стиль страницы

Он был рад моему вниманию и долго, обстоятельно рассказывал о том, как председатель колхоза Трофим Егорович спросил его, деда, об этом счетоводе, и как он, дед, не глазами, а сердцем увидел, что человек тот темный, ненадежный, и что так потом и сбылось — счетовод оказался нехорошим: документ подделал какой-то… Старик снял картуз и провел ладонью по седым редеющим волосам.

— Ох, благодать-то какая, Митрий!.. Урожай нынче на редкость… Гляди-ка…

Он говорил, не умолкая. Я слушал его и улыбался. Никогда еще земля не казалась мне такой богато нарядной, праздничной и прекрасной, как в то безветренное и какое-то величественное утро. Еще не жаркие лучи солнца заботливо и нежно касались каждого листочка, стебелька, травинки, и все расправлялось, отряхивалось от росы и в душистом пару тянулось вверх, к свету. Воздух был полон едва уловимых вздохов и шелеста, будто колосья шептались между собой, а небо густой, томительной синевы звенело восхищенными голосами щедрых на песни жаворонков. От ржаных массивов веяло могучей силой дозревающего урожая; рожь лениво колыхалась, уходя к самому горизонту; над ней текли, взмывая ввысь, прозрачные струи марева. Туда, к горизонту, вела дорога… А слева открывались заволжские холмы, утонувшие в синем тумане; с реки доносились гудки пароходов, похожие на затихающие звуки струны. Все эти шорохи, запахи, краска, игра лучей и цветов действовали на меня почти магически; было до самозабвения хорошо.

Нет, Никита, неправ ты, утверждая, что за душой у меня пусто. Тысячу раз неправ! Душа моя была полна любви, большой и нетленной. Я любил вот эту землю, по которой шел, с ее тишиной и покоем, и это благословенное утро с запахами пробуждающихся трав, с мелодичным жужжанием пчел, и поспевающую рожь, и ликование жаворонков, и ясные зовущие дали, и родную Волгу, и моего спутника, милого говорливого деда… Все это насыщало меня радостной силой, которой, казалось, нет ни предела, ни преград. Вот так бы идти и идти без конца, слушать ленивое тарахтенье колес, пахнущих дегтем, фырканье лошади, свист ее хвоста, сгоняющего с потных боков слепней, рассказы старика. И за горизонтом будут вставать новые горизонты, новые дали. И жить бы тут, сеять хлеб, собирать урожай, встречать и провожать солнце…

Мы поднялись на венец. И сразу стало видно все наше село Соловцово, погруженное в пышную зелень садов, — самое дорогое и самое лучшее на земле! Необычайное волнение охватило меня, сделалось вдруг жарко, от жажды высохло во рту, и захотелось мчаться во весь дух — скорей, скорей.

— Ты что замолчал, Митрий? — спросил дед. — Улыбаешься и молчишь. Устал, чай? Давай теперь сядем, под горку-то легко покатимся. Стой, Рыжуха!

Придержав лошадь, он развязал вожжи и приготовился забраться в телегу. И тут точно кто-то невидимый, но сердитый сильно толкнул его в грудь — один раз, другой, третий! Старик отшатнулся и выронил вожжи: из села долетел внезапный, глухой, захлебывающийся звон набатного колокола. Удары, частые и стремительные, мчались, обгоняя друг друга, и расстояние сливало их в отчаянный и грозный гул.

— Никак, пожар, Митрий? — проговорил старик, сразу потемнев весь, и стал нагибаться за вожжами; он долго не мог поднять их — дрожали руки. Меня тоже била дрожь: я с детства знаю эти рваные, раскаленные и хватающие за сердце звуки… Нет ничего страшнее набата среди ночи!..

Я напряженно вглядывался в сторону села, но не различал там ни дыма, ни огня. Может быть, соседняя деревня горит? Тоже нет — всюду, куда ни посмотришь, небо сияло, девственно-чистое, приветливое, без единого дымного пятнышка. А властные звуки колокола звали, торопили…

Мы вскочили в телегу, я выхватил у деда вожжи, кнут и стегнул лошадь. Она испуганно всхрапнула и понеслась вскачь навстречу набату. Стенание колокола становилось все лихорадочнее, все гнетущей, звуки как бы пронизывали насквозь, обжигали и неслись дальше. Им вдогонку летели удары набата из соседних деревень. Этот звон, поднимаясь до нестерпимо высокой ноты, обнимал собой все пространство, как бы возвещая миру о великом неотвратимом бедствии.

Когда мы доскакали до окраины села, звон колокола оборвался, но воздух все еще был насыщен его тревожным гулом. Улица поразила нас пустотой и безмолвием, точно вымерли все. Взмыленная лошадь, дико храпя, промчалась вдоль улицы, свернула в проулок… На площади между школой и сельсоветом было множество людей. Они стояли, плотно сомкнувшись, не шевелясь, скованные зловещей тишиной. Я на ходу спрыгнул с телеги и подбежал к толпе.

Мой дядя, Трофим Егорович Ракитин, стоял на крыльце сельсовета с обнаженной головой, побледневший, суровый, и, держась рукой за столбик, громко и раздельно говорил:

— …без объявления войны!.. Гитлеровские войска жгут села, рушат города, убивают наших людей.

— Война! — прошептал я, потрясенный до глубины души. Я еще не осознавал в конкретных формах всего случившегося, не думал над тем, сколько протянется война и какие последствия повлечет за собой, но чувствовал, что огромная, всеобъемлющая беда эта коснется всех нас без исключения.

Немецкие войска мне представлялись в виде страшной тучи, которая вот-вот закроет солнце, и тогда наступит вечный мрак; казалось также, что они не идут, а летят на ревущих машинах, и нельзя нам медлить ни минуты, необходимо действовать безотлагательно. А люди вокруг, мне казалось, стояли спокойно… Я протолкался к крыльцу и взбежал на ступеньки, еще не зная, что сказать. Обернувшись, я увидел на мужских лицах мрачную решимость, на женских — отчаяние и испуг… Мне мгновенно вспомнились слова мастера Павла Степановича, сказанные им в день убийства Кирова, и я крикнул:

— Кровь за кровь, смерть за смерть! — Я горячо и беспорядочно говорил о том, что этот суровый закон всех священных войн вступил в свои права, говорил о русской земле, на которой врагу не будет пощады, потому что все советские люди поднимутся на борьбу, как один человек… Стоявшие передо мной люди отзывались на мои слова глухим, согласным рокотом, какая-то женщина тоненько и пронзительно всхлипнула, у кого-то на руках заплакал ребенок. Я почувствовал, как накрепко связан с этими людьми.

Через некоторое время все стали молча и тихо расходиться по домам. Я долго не мог прийти в себя. «В жизни каждого человека, — думал я, — первый день войны явится большим рубежом, и все, чем мы жили и волновались — мечты о славе, любовь, ссоры, неурядицы, споры о том, кем быть, — осталось позади, по ту сторону этого рубежа, и сделалось мелким и десятистепенным. Теперь события сведут людей на один путь — впереди предстояли бои…»

— Митя! — окликнула мать, идя следом за мной; она очень торопилась, но двигалась странной, спотыкающейся походкой — видимо, ноги плохо слушались ее, и если бы я не поддержал, она бы, наверно, упала.

— Что же это, сыночек? — спросила она задыхаясь.

— Война, мама.

— А как же ты?

— Пойду воевать.

— Ох, — простонала она и сделалась еще бледней. — Как же ты там?.. Убьют ведь… И Тоньки нет. Куда ее понесло, когда кругом такое…

— Не бойся, она не потеряется. — Я сказал так, чтобы утешить и подбодрить мать, а в душе я страшился и за сестру, и за Никиту с Ниной — война застигла их врасплох, сумеют ли они выбраться?..

Но за себя я не боялся. Время сражений, о котором мы столько говорили, к которому столько готовились, пришло. Наступила пора боевых походов, пора подвигов. Смерть, конечно, исключалась, слишком велика была жажда жизни. Мне вдруг стало казаться, что война закончится быстро, я не успею принять в ней участия, и от этого во мне росло возбуждение и торопливость.

Я не мог усидеть дома. Пока мать хлопотала с обедом, я спустился к Волге — искупаться в последний раз.

По тропинке, что змеилась по берегу наискосок, навстречу мне поднимался снизу Митроша-бакенщик. Остановившись, он поднял на меня большие и мрачные глаза на выкате и сказал хрипло, с одышкой:

— Невмоготу одному. — Он махнул в сторону своей избушки. — К людям хочу. — Узнав меня, он не удивился, сказал: — Вишь, Митяй, и до нас добрался, сатана… Я же говорил, что войны с Гитлером не миновать.