— Пошевеливайтесь! — сердито ворчал он, совершая по залу круги. — Сидите и воображаете, небось, что вы избранники, что только вы одни можете сниматься? Ошибаетесь. У меня любой человек с улицы сыграет не хуже вас…
Но мы хорошо знали, что сам он приглашал на роли наиболее опытных и популярных мастеров — они-то уж вывезут картину; работать с актером он не умел и, обожая все масштабное, расплывчатое, требовал совершенно невообразимое:
— Представь себе, что на тебя дуют все ветры мира!.. — Или: — Ты должен принести с собой аромат мировых событий…
Наблюдая за ним, я вспомнил определение Михаила Михайловича Бархатова: «Чем меньше в человеке таланта, тем больше гонора, фанаберии…»
Нам хотелось нравиться режиссерам: понравишься — будешь сниматься, расти, приобретешь известность, ради которой многие, очертя голову, идут на все. И во мне все сильнее укреплялось убеждение в том, что талант актера — свойство большое и необходимое. Но хозяином актерской судьбы в кино часто является случай.
С весны большинство наших ребят было занято в съемках. Разумов взял под опеку своих учеников и пообещал вывести их в люди. У него получили роли Тайнинская, Алла Хороводова, Зоя Петровская. У Порогова — опять Мамакин и Максим Фролов. А Широков уже прочно вошел в «обойму», и на него поступали заявки из студий Ленинграда, Киева, Минска…
У меня были пробные съемки для трех фильмов на главные роли. Но одна проба оказалась неудачной и не пришлась по душе режиссеру, вторую не утвердил художественный совет — слишком молод для командира корабля, а третью картину, самую, на мой взгляд, лучшую, где я прошел по всем статьям, неожиданно сняли с производства.
Вспомнил обо мне Трушанин — у него отказался играть один театральный актер. Вызвав меня в студию, Трушанин сунул мне в руки сценарий, чтобы я, быстро пробежав его, обратил внимание на роль молоденького лейтенанта. После тех сценариев, с которыми я только что познакомился, этот показался примитивным, скучным, пустым. Я с трудом дочитал его до конца. Будущая картина представилась мне бедной, жалкой, бескрылой, и сам себе я виделся в ней жалким и никчемным… Другой кто, может быть, и не рассуждал бы тут, а ухватился за эту роль, как хватается утопающий за соломинку: хорошая или плохая картина, а на экран выйдет. Но зачем мне это? Что это даст? Ничего, кроме огорчений и разочарований. И потом, я ведь не утопающий…
— Ну как? Прочитал? — спросил Трушанин, шумно ввалившись в комнату, и, не дав мне ответить, приказал: — Гримируйся — и марш в павильон.
— Я не хочу сниматься в этой роли, — сказал я скромно.
— Неподходящее ты выбрал время для шуток, — проворчал он с недовольством.
— Я не шучу. Сценарий плохой. Живых людей в нем нет… Одни манекены какие-то. Если они военные, так только, значит, и должны отдавать приказания, козырять, пристукивать каблуками и говорить «есть». Не люди, а оловянные солдатики. Вот посмотрите…
Трушанин вырвал у меня сценарий:
— Подумаешь, народный артист! Разборчив больно. Таким у нас в кино делать нечего. Понял?
Ребята в один голос осуждали меня, в сотый раз втолковывая мне, что главное быть занятым в съемках, а какая там роль — черт с ней! Не все же фильмы — шедевры. И вообще неизвестно, на что я надеюсь: я должен помнить, что последняя роль сыграна мной не блестяще…
Я чувствовал, что в последнее время во мне что-то непоправимо сдвинулось, переместилось, и цель, к которой я рвался с таким нетерпением и надеждой, показалась мне мелкой, не настоящей. В начале учебы передо мной открывалась радужная даль, которая возбуждающе влекла к себе. Теперь все как-то потускнело. Разговоры о ролях, о картинах, режиссерах и пробах надоели. Мучительное ожидание счастливого случая раздражало. Одно и то же, ничего нового… Никогда я так сильно не завидовал Андрею Караванову, а в особенности Никите Доброву: вот они стояли на главном направлении, они занимались главным делом! В душе беспокойно шевельнулось сожаление: зря не послушался друзей и не пошел в строительный институт. Там перед тобой неоглядное поле деятельности, только не плошай. А тут? Фильмов с каждым годом выпускалось все меньше и меньше…
Однажды Михаил Михайлович Бархатов пригласил нас всех в свой театр на генеральную репетицию «Горе от ума», где он исполнял роль Фамусова.
В зале было тесно и по-праздничному оживленно. Собрались актеры московских театров, нарядные, подчеркнуто учтивые и — многие — с любезными ироническими улыбками. Веселый и торжественный гул не смолкал. Студенты театральных училищ шумно и от излишней взволнованности несколько развязно переговаривались и острили. Ирина Тайнинская сидела впереди меня с Сердобинским: его рука по-хозяйски небрежно лежала на спинке кресла Ирины; чуть наклоняясь, он что-то шептал ей на ухо, она негромко смеялась…
Ирина уже не раз напоминала мне, что в отношениях с ней я стал не таким, каким был, и что ее это огорчает. Она, по ее словам, не могла минуты прожить без внимания, без влюбленного взгляда, а я, занятый своими размышлениями, забыл об этом. Очевидно, намереваясь вызвать во мне ревность, недовольство, она все чаще появлялась в обществе Сердобинского… Но я наблюдал за ней с невозмутимой улыбкой — недоставало еще ревновать к Сердобинскому!
Я задумчиво смотрел на занавес с изображением летящей чайки. Что кроется за ним? Какие ожидают радости, а может быть, и разочарования? Чем обогатят душу, на какие высоты вознесут нас прославленные мастера искусством своим?
Легким дуновением прошелестел по рядам шепот, и все стихло. Занавес медленно и величаво разошелся по сторонам, открыв знакомую обстановку барского особняка. Текст комедии мы знали наизусть и теперь ревниво и придирчиво следили за мастерством его подачи, за манерой исполнения.
Вот коротенькая сцена Софьи и Лизы. Потом появился Фамусов. Голос, движения, интонации — как все знакомо! Я был поражен тем, что Бархатов, сыгравший за свою жизнь множество ролей, волнуется сейчас так же, как волновался бы каждый из нас, выступавших впервые. И, может быть, только нам было заметно, как в паузах он складывал губы рюмочкой, прибегая к своему излюбленному успокоительному дыханию.
Слуга объявил: «К вам Александр Андреич Чацкий!»
На сцену вышел Василий Иванович Качалов. Я на мгновение зажмурился. При упоминании имени Чацкого в воображении встает красивый, пылкий юноша. А тут перед нами — уже немолодой человек в пенсне, с заметными морщинами на лице, с залысинами на лбу. «Зачем он это сделал? — подумал я, чувствуя щемящую неловкость за него. — Зачем? Поздно ему играть Чацкого, ведь Чацкий не стареет…»
Но вот Качалов легкой, стремительной походкой подлетел к Софье и с юношеской порывистостью протянул ей обе руки. Восторженные аплодисменты походили на внезапный шквальный порыв. Великий артист опустил руки и, слегка повернувшись к публике, поклонился, смущенно улыбаясь, поблескивая стеклышками пенсне, и потом опять — руки к Софье. И заговорил… «Чуть свет — уж на ногах! и я у ваших ног. Ну поцелуйте же, не ждали? говорите!..»
Я не знаю, что произошло: что-то большое и доселе нетронутое всколыхнулось во мне и широко открылось навстречу чувству артиста. Мучительное несоответствие между зрелым человеком и образом юноши бесследно исчезло. Он бесповоротно подчинил меня своей воле, своим страстям. Его голос, полный какой-то колдовской, магической силы, подобно могучей музыке, проникал в душу, заставляя ее радостно трепетать. Я ловил каждое слово Качалова, следил за каждым жестом… Да, это Чацкий, горячий, влюбленный и какой-то мятежный!..
И мне вдруг стало страшно: мысль, смутно, неосознанно беспокоившая меня в последний год, прояснилась, поразив своей остротой и беспощадностью, — я должен оставить школу, я должен это сделать ради великого искусства, перед которым преклоняюсь.
После спектакля захотелось остаться с самим собой. Попрощавшись с друзьями, я прошел по улице Пушкина к центру, обогнул гостиницу «Москва» и через Красную площадь спустился на набережную.