Изменить стиль страницы

Ибо продолжать день, который начался подобным образом, я не рискую. Я знаю точно, что произойдет, если я выйду на улицу. Я отправлюсь на остановку шестнадцатого трамвая и увижу, что он только отъехал. Пока я буду ждать следующего, какой-нибудь прохожий углом своего чемодана изо всех сил двинет меня по щиколотке, и, сколько бы он ни извинялся, весь оставшийся день нога будет жутким образом ныть и саднить. Потом хлынет дождь, а плаща у меня, естественно, не окажется, поэтому я понесусь галопом домой, надену плащ и снова — на остановку. Дождь по этому случаю моментально прекратится, и станет душно, я сниму плащ и повешу его на руку.

Не пройдет и часа, как я на шестнадцатом трамвае доберусь до тихой кофейни, где намереваюсь поработать, и только тут обнаружу, что не взял с собой ни ручки, ни блокнота. Тем же шестнадцатым трамваем я отправлюсь в обратный путь, причем мысль о злополучной закономерности событий уже начнет меня тревожить. По дороге до меня дойдет, что в тихой кофейне я забыл свой плащ.

Потом я поднимусь по лестнице, положу в карман ручку и полистаю блокнот, надев при этом очки, так как без них абсолютно не в состоянии прочесть ни слова.

И тут раздастся звонок.

Я приоткрою окно и выгляну — на всякий случай, поскольку меня без конца донимают совершенно неизвестные алкоголики, которым негде убить вечер, дамочки, жаждущие обратить меня во что-то, и субъекты, у которых почему-то плохо с чтением дверных табличек, и они трезвонят куда ни попадя.

Я выгляну в окно, и внизу непременно окажется некто из этих трех категорий, а мои очки соскользнут с носа и шваркнутся о булыжники мостовой, после чего по крайней мере неделю я буду не способен ни читать, ни писать.

Все это обязательно произойдет, если для собственной же безопасности я не останусь в постели.

И я остаюсь.

У меня такая работа, что ее можно делать и лежа в постели.

В этом она сродни древнейшей в мире профессии.

И потом…

Позвольте мне, прежде чем вы уляжетесь спать, ознакомить вас с мыслью одного немецкого философа. Он жил в восемнадцатом веке, а посему вы не рассердитесь, ибо с Гитлером у него нет ничего общего.

Запись в его дневнике: «Иногда по восемь суток я не покидаю своего дома и с большим наслаждением читаю. Но если я подвергнусь домашнему аресту на такой же срок, то, вероятно, заболею».

Может быть, именно в этих строках и заключена глубинная сущность понятия «свобода».

В Гааге

До Харлема я занимал в гаагском поезде один целое купе. Потом напротив меня расположилась молоденькая мама с сынишкой. Светловолосый мальчуган лет четырех имел при себе игрушечного медведя и, как вскоре выяснилось, леденцы. Некоторое время он испытующе смотрел на меня, а затем сообщил:

— Я еду к бабушке в Гаагу. Ночевать.

Всегда я удивляюсь как подарку, когда при виде меня ребенок не разражается рыданиями, а заговаривает со мной.

— Вот и отлично, — сказал я.

Он кивнул с широкой, удовлетворенной улыбкой, обозначившей на его щеках две ямочки. Это было веселое, непосредственное создание, и у матери хватало здравого смысла не одергивать его. Улыбаясь, она предоставляла ему полную свободу действий.

— Ты тоже едешь в Гаагу? — спросил он.

— Да, — ответил я.

— Тоже к бабушке?

— Нет, к маме.

— И к папе?

— Нет.

— Почему — нет?

— Потому что мой папа давно умер.

— Его застрелили? — поинтересовался он.

— Слава богу, нет, — сказал я, — он просто умер.

Внезапно он бросился к окну и в восторге закричал:

— Будозер!

Мы проезжали мимо котлована, где вгрызался в землю огромный бульдозер.

— Дома у меня тоже есть будозер, — с гордостью сообщил он. И посмотрел на меня. — Леденец хочешь?

— Я не ем леденцов, — сказал я, — но от внука слыхал, что это очень вкусно.

Он положил в рот леденец. До того огромный, что малыш полностью лишился возможности продолжать беседу. Поезд остановился, в наше купе вошел средних лет мужчина и сел рядом со мной. Мальчуган справился с леденцом и критически оглядел нового пассажира. Потом с некоторым сочувствием в голосе заметил мне:

— Теперь до самой Гааги тебе придется сидеть рядом с этим дядей.

Мужчина, шелестевший утренней газетой, вздрогнул от неожиданности и сказал:

— Я с удовольствием посижу с твоим папой.

У спортсменов это называется «удар мимо ворот», но, возможно, мужчина ошибся на целое поколение просто потому, что плохо видел и носил очки.

— Почему ты с удовольствием посидишь с моим папой? — спросил парнишка.

— Ну, потому что мне приятно, — сказал мужчина.

— Ты что, знаешь моего папу?

— Нет, не знаю.

Даже на международных конференциях люди не проявляют такого полнейшего непонимания.

— Посмотри, еще один будозер, — сказал я.

По счастливой случайности мы снова проезжали мимо котлована, на краю которого возвышалась эта громадина. Мальчуган долго смотрел в окно. Потом спросил:

— В Гааге ты поедешь на трамвае или на такси?

— Пойду пешком, — ответил я.

— А ты пойдешь по маленькой дорожке под мостиком? — спросил он чуть ли не с надеждой.

— Да, — кивнул я, потому что не хотел отбирать у него этот мостик.

— Мы там поедем на трамвае, — объяснил он. — Когда увидишь меня в окне, помаши, ладно?

Я обещал. В Гааге он помог поезду остановиться, изо всех сил тормозя правой ногой. На перроне его мама пошла купить цветы. Когда я спускался по лестнице, он окликнул меня. Широко улыбаясь и прижимая к груди медведя, он сидел на корточках за прутьями решетки и махал мне вслед. Я тоже с улыбкой оборачивался и махал в ответ до тех пор, пока не прошел через контроль. День начался хорошо, У меня появился друг.

Сегодня хорошая погода?

Посвящается М.

Самое замечательное в писательском ремесле то, что ему невозможно научиться.

Можно научиться самым мастерским образом очистить селедку или обстругать доску.

Но не родился еще писатель, который, довольно потирая руки, встанет из-за рабочего стола и скажет жене: «Полный порядок, Мари, я только что добил специальную литературу, теперь я умею писать».

Но если вопреки ожиданиям он все-таки родился, то я не рискну совать руку в полымя его прозы.

Нет, научиться писать невозможно.

Это вечная проба пера: может, сегодня получится? — вечная надежда на удачу. И сколько блаженства в этих муках. Только представить себе, что в один прекрасный день вдруг сядешь и начнешь писать так же легко и просто, как чистят селедку или стругают доску. Вот был бы ужас. Ведь тогда тебе уготована пустыня иссушающей душу тоски. Ты навсегда распростишься с той полной опасности, прекрасно-отвратительной и отвратительно-прекрасной формой жизни, какой является писательство. В совершенстве владея профессией, ты будешь пописывать одной левой и уныло влачить это тяжкое бремя до конца дней своих.

Такого я не хочу.

Нет, чудо писательской профессии в невозможности достичь совершенства, ибо лишь тогда обеспечена тебе необозримая череда светлых, сумрачных и черных дней, пресечь которую дано лишь смерти.

Проба пера, и не более. Проба пера: может, получится?

А иногда, когда тебе кажется, что вот наконец получилось, испытывать ни с чем не сравнимое счастье. Но зачастую, как выясняется впоследствии, ты радовался напрасно, не получилось у тебя ровным счетом ничего. А значит, запущенная тобою красавица ракета в цель не попала, и все твои восторги были преждевременны.

Но и в этом есть свой смысл.

На этом держится ветер.

Вечный ветер сладко-горького сомнения.

Один пожилой коллега как-то говорил мне:

— Иногда среди ночи я просыпаюсь и с ужасом думаю: завтра утром я позабуду все слова. И больше их не вспомню. При этой мысли меня прошибает холодный пот.

Таково отчаяние, темная сторона счастья.

И тем не менее стоит попробовать еще раз.