В письме этом удивительное сочетание серьезности, всегдашней мордвиновской серьезности, профессионального отношения к искусству и, одновременно, какой-то застенчивости, боязни показаться хвастуном, нескромным… Эти качества так у него и остались, сопровождали его всю жизнь. Представьте себе сегодня молодого режиссера, но уже известного Москве актера, пишущего двадцатидвухлетнему автору. Нет, наверно, этот не станет извиняться за вторжение в авторский замысел, не будет так деликатен. Он будет требовать, указывать, предписывать, грозить.
Когда пьеса проваливается, почти всегда (заметьте: «почти») всегда виноват автор. Когда имеет успех, «виноваты» все: актеры, режиссер, художник, композитор. В данном случае в неуспехе был виноват исключительно автор. Замахнувшись на большую, огромную по теме пьесу – маленький захолустный городок превращается в течение нескольких лет в столицу, во вторую Москву, – автор написал ряд не связанных между собою эпизодов. Хам были и смешные и трогательные сценки, а в общем нечто длинное и малоубедительное.
Завадский, выйдя в фойе после второго акта, услышал, как одна старушка говорила другой:
– Ну прямо никуда картинки, прямо никуда!
А на премьере – открывалось новое помещение на Сретенке, в Большом Головиной переулке, – присутствовали Мейерхольд с Зинаидой Райх (один из комсомольцев, как на грех, кричал, подбадривая своих товарищей: «Нe будьте, ребята, есенинскими вдовами!» – дескать, не падайте духом).
Москвин разрезал ленточку на сцене перед началом спектакля. И начался провал.
Нет, Мордвинов ни как актер (а играл он комсомольца Игоря, и играл очень хорошо), ни как режиссер не был повинен в провале.
Дружба наша не прекращалась, всегда радостно встречал он меня и напоминал, что я пред ним в долгу.
Театр Моссовета, куда перед войной вошли Завадский, Мордвинов, Плятт, Марецкая, принял к постановке после войны две мои пьесы. Обе пьесы не пошли, но обе были поставлены в других театрах впоследствии. Так уж вышло.
Но в двух этих непошедших пьесах Мордвинов должен был играть. И даже репетировал. В «Тумане над заливом» роль морского летчика Егорушкина и в «Караване» роль адмирала Щербака. Мы говорили о героях. Я написал несколько реплик, поясняющих биографии персонажей, их «допьесную жизнь».
– Ну ладно, – говорил он мне, – твой Щербак в пьесе уже адмирал, командующий флотом. А мне хочется, чтоб он в сцене с сыном вдруг сбросил с себя адмиральский мундир и поговорил. О Волге, о плесе, о барках. О любви… Ты понял? Идет война, гибнут люди… А тут такая щемящая пота – воспоминания о юности, о волжских просторах. Я ведь там вырос…
Когда он получил роль Щербака, вернее, сам попросил ее, после того как режиссер Шапс прочитал ему пьесу, он от руки переписал всю роль в тетрадочку. Так он всегда делал – переписывал роли рукой в тетрадочку. А на полях множество знаков, восклицаний, вопросов, подчеркиваний. Он, в ту пору уже прославленный артист, знаменитый Арбенин и Отелло, сидел дома и переписывал роль. Звонил телефон. Приглашали сниматься в кино, выступать в концертах. Он не подходил к телефону и писал…
У меня есть письма его, поздравительные с Новым годом, с другими праздниками. Писал он мелким, трудно разбираемым почерком. Боялся употреблять общеизвестные фразы, стертые, стандартные. Искал собственное слово…
Так он работал над всеми своими ролями. Внимательно, скрупулезно, пробуя, отказываясь, опять пробуя. Его Отелло отличался от всех других мавров на всех сценах мира. Он был резок, груб, воинствен, юн, нежен, растерян. Он, привыкший командовать и повелевать, превращался в ребенка, тихого, наивного, шаловливого. И он был страшен, он был оскорблен, он был убийцей. Он был безумен, когда убивал любимую. Он был раздавлен, когда узнавал о ее невиновности. Он был холоден и решителен, когда убивал сам себя. Он был олицетворением справедливости, цельности, бескомпромиссности.
Были люди, которые смотрели его в Отелло по много десятков раз. И каждый раз удивлялись богатству его эмоций, разнообразию его выразительных средств, голосу, движениям. Я был среди этих зрителей.
После спектакля он сидел на стуле в своей гримировочной комнате, изможденный, похудевший, с красными глазами… Долго не мог вернуться к себе самому.
В трех вариантах он сыграл Арбенина. Один раз в театре, другой раз в кинофильме, третий раз снова в театре. И в каждой постановке он был все лучше, все совершеннее. Целая литература написана о его исполнении Арбенина. А мне кажется – мало. Его бледное лицо, его руки, ловкие, нежные, страшные. Целый мир – мир азарта, гордости, восхищения, разочарования, вызова судьбе, безжалостности и горечи – нес он – Арбенин, с собой. Его партнеры – а все в этом спектакле играли неплохо – рядом с ним были малы, по пояс ему.
Я не видел его в «Короле Лире», о чем очень жалею. Говорят, это была не лучшая его роль, но мне почему-то не верится. Наверно, что-то мешало ему развернуть весь свой могучий талант. И может быть, ему следовало еще раз сыграть Лира и еще раз поставить эту трагедию, как было с «Отелло» и с «Маскарадом».
Он и собирался это сделать. Не успел…
Не успел он сыграть и генерала Хлудова в булгаков-ском «Беге», и Менделя Крика в бабелевском «Закате»… Как бы это обогатило театр и зрителей!
В самом конце пятидесятых годов я принес в театр «Ленинградский проспект» – современную бытовую драму из московской жизни.
Мой друг директор Миша Никонов и Юрий Александрович Завадский уговорили Мордвинова сыграть главную роль – старого рабочего Забродина. Да, кажется, долго уговаривать и не пришлось.
Но во время репетиций он вдруг потребовал от автора целой сцепы, где бы разговор шел о том, ради чего же мы живем. Я написал такую сцену. Он забраковал ее.
– Нет, Исидор, ты не бойся говорить о коммунизме. Прямо, в лоб. Пусть он спросит у сына: «А для чего ты, милый человек, живешь? Веришь ли ты в коммунизм? Или это так просто, болтают». Напиши все, что сейчас думает Забродин. Пиши много – все, что хочешь. Лишнее мы потом вымараем. Но пусть он выскажется. У него же накипело. Он же думает об этом ночами. Пусть все скажет.
– А не будет это сухо, декларативно?
– Нет, почему же, если оно будет идти от сердца…
Я написал. Так оно и осталось в пьесе. Так играли и другие Забродины.
Перед премьерой, на прогоне, не получался финал. Жидко было. Не хватало точки. Сноха Забродина Маша убирала квартиру. Напевала песню, ту самую, которую пела когда-то вместе с покойной Клавдией Петровной, женой Забродина. Маша ждала ребенка от сына Забродина, Бориса… Вот такой элегический, лирический финал. Но на прогоне стало ясно, что героем спектакля получается Забродин. Он был настолько весомее, значительнее, что, когда его не было на сцене, все невольно думали о нем. И когда он появлялся, все становилось на свои места.
Вместе с режиссером спектакля Ириной Сергеевной Анисимовой-Вульф мы думали-гадали, как бы поэффектнее закончить спектакль, что бы такое сделать, чтоб было и завершение, и начало чего-то нового в жизни Забродиных.
Когда закончился прогон, я спросил Мордвинова:
– А если тебе вернуться и сказать Маше: «Вот что… Перебирайтесь-ка вы с Борисом сюда, в большую комнату. А я туда, в маленькую, пойду, в вашу… Вас ведь теперь много будет…»
– Попробую. А ты Ирине говорил?
– Говорил. Она согласна. А ты?
Он никогда сразу не соглашался. Обдумывал. Пробовал.
Поздно вечером позвонил мне по телефону.
– Слушай! А можно я переставлю слова? Скажу: вас теперь будет много. Ты не возражаешь?
– Нет, не возражаю. Если тебе так удобнее.
– Вот послушай.
И он повторил фразу, начав ее словами: «Вот что, доченька…» А последнее слово протянул: «мно-о-ого».
– Вот послушай… Вас теперь будет мно-о-го.
– Да, так хорошо.
– Ну спасибо. Спокойной ночи.
Но его жена Ольга сказала, что он долго не спал, репетировал. Пробовал. Вышло. Так и играл, в такой редакции.