А в это время за закрытым занавесом идет перестановка декораций. Рабочие, именуемые машинистами, заряжают круг сцены комнатами, парками, уголками улицы. Через восемь, нет, уже через пять минут окончится антракт, завертится пол сцены, начнется действие. Рабочие торопятся все установить.
Актеры готовятся ко второму акту. Кое-кто наклеивает на свои волосы седую прядь: поседел за это время. Актриса припудривает лицо, чтоб не блестело. Старик актер решает шахматную задачу. Помреж дает сигнал, и звучит третий звонок.
А он опять стоит в ложе. Куда ему деваться? На сцене идет перестановка, еще зашибут. В актерских уборных не до него, актеры настраивают себя на второй акт, – ведь после первого прошел целый год. Да, да, за эти пятнадцать минут прошел ровно год! Некоторые действующие лица женились, некоторые уехали в другие города, некоторые умерли, некоторые забыли старую любовь, а некоторые проверили себя расстоянием и временем и стали еще крепче любить друг друга. Вот как много произошло за год жизни и пятнадцать минут антракта.
Он стоит в ложе.
Как вы догадались, он – автор этой пьесы. Этой и еще многих, прошедших здесь и в других театрах. Сердце его бьется ужасно. Как пройдет второй акт? Не провалится ли? Не уйдут ли зрители, кляня потерянный вечер? Вот, например, этот, который проспал весь антракт, сейчас проснулся и сладко зевает.
«Ну погоди, подлец, – думает автор. – Сейчас я возьму тебя в оборот. Сейчас ты у меня повертишься. А ты, толстая дама с приклеенными ресницами, ты у меня через несколько минут ахнешь, а потом заплачешь. А вы, паршивые девчонки, – чем у вас только забита голова! – вы больше не будете шептаться и сосать театральные леденцы. А вы, седой начальник, я вижу, что вы с самого начала заинтересовались этой пьесой, вы вспомните, обязательно вспомните то, что с вами было, и увидите себя вдруг на сцепе. Сейчас, – думает автор, – сейчас я вам дам бой. Я вас заставлю плакать, и смеяться, и аплодировать, и опять плакать, и опять аплодировать. Я вам прикажу забыть все, что вам мешает смотреть мою пьесу, все ваши огорчения и мелкие делишки. Я объединю вас, явившихся сюда из разных районов города, приехавших на метро, на троллейбусах, на такси, на электричках. Я вас заставлю забыть о расписании поездов, о том, что утром вам нужно рано вставать, и о том, что вы поссорились с мужем, и о том, что на улице холодно, и ветер, и дождь. Вы будете жить в моей погоде – в той, которую придумал я. И будет весна, и будет осень, и будет все, что мы вам прикажем. Раз вы уж купили билеты, и пришли сюда, и сидите здесь, – я, только один я имею на вас право. Сейчас я погашу свет в зрительном зале. Видите – я только подумал, а он погас. Сейчас я заиграю музыку. Слышите? Сейчас вы все замолчите, прервется легкий шум, и вы все будете слушать музыку. Вот ветерок пробежал по складкам занавеса. Сейчас он откроется. Ага! Замолчали! А вы слышите, как бьется мое сердце? Как говорят врачи и музыканты, бьется в унисон с вашими. Перестать писать пьесы? Еще чего! Выдумали! Нет, голубчики, я их буду писать всегда, покуда живу на этом свете. А когда перестану жить – вы все равно будете их смотреть. Да-с! Нескромно? А разве скромный человек может писать пьесы? Скромный – это тот, который скрывается в самом себе. А драматург – это тот, который выворачивает себя наизнанку – нате, смотрите…
Антракт окончен. Второе действие начинается. Актеры, ну-ка займите свои места».
Актер
Помню я его, и помню, и не могу забыть, и все время что-нибудь напоминает его – могучую фигуру, горькие глаза, глубокий, чуть хрипловатый голос, такие выразительные руки.
В плеяде великих русских трагиков – Мочалов, Каратыгин, Орленев, Качалов – он был младшим. Вся его жизнь прошла при мне. С ним связан самый мой большой провал в театре – самый большой, потому что первый. И самый большой успех. И его уже нет, и довольно давно, а все равно он со мной.
– Что смолкнул веселия глас?
Почему этот стих преследует меня…
Вот он лежит посреди огромной сцены театра, где так часто выст) пал, где раскланивался с публикой, внимательно глядя в зрительный зал. Невидимый оркестр играет Бетховена. Вокруг цветы, венки с лентами… От всех театров Москвы. Почетный караул. Речи. Мне шепчут, чтоб я приготовился… Никак не могу представить себе, о чем буду говорить. Все время наплывает фраза. Почему эта? Откуда она? Да и не подходит она теперь, совсем не подходит…
Что смолкнул веселия глас?
С чего начать?
Меня выталкивают к микрофону.
– Он был БОЛЬШОЙ, – говорю я.
И тут сразу приходит на ум тема моего выступления.
– Он был Большой. Во всем: в отношении к театру, к товарищам, к жизни. Срочно нужно издать книгу о нем, выпустить фильм, рассказывать молодежи. Чтоб люди на его примере учились быть большими.
На этой сцене, где и я раскланивался с публикой после премьер моих пьес и целовался с ним после «Ленинградского проспекта», жал руки актерам, – мне сейчас приходится говорить о нем… А он лежит на сцене, в цветах.
Он был драматический актер, трагик. Как писали о нем в статьях, последний трагик русского театра. При чем же здесь веселье? Он исторгал слезы и вызывал сострадание у зрителей. Его трагическим образам сочувствовали. Над судьбой его героев содрогались. Почему же «веселия глас»?
…Мы познакомились на Сретенке в двадцать девятом году, когда я принес в студию Завадского пьесу «Идут слоны».
Один из персонажей (его играл О. Абдулов) говорил, что остановить наступление нового времени на старый городок – все равно что пытаться остановить стадо слонов, когда оно неудержимо рвется к водопою.
Канувший безвозвратно в Лету один из начальников искусства забраковал название «Идут слоны» (под этим названием пьеса шла в Ленинграде), и мы назвали ее «Нырятин». Руководителем постановки был руководитель студии Ю. Завадский, режиссерами Н. Мордвинов и В. Балюнас.
Пьесу мою то начинали репетировать, то бросали, то опять начинали.
Студийцы жили плохо, бедно. Но все были молоды, энтузиасты. Сами убирали помещение, мыли полы, строили декорации. Исполняли и технические работы. Мордвинов был старшим электротехником. Налаживал прожекторы, освещал сцену. Неожиданно сыграл в инсценировке лавреневского «Рассказа о простой вещи».
Его контрразведчик Соболевский был красив, белозуб, импозантен. Он был сатаной: хитрым, безжалостным, лицемерным. Он был предтечей гитлеровских садистов…
Восхищенный игрой Мордвинова, друг Завадского, режиссер театра-студии Вахтангова и поэт Павел Антокольский, придя на спектакль, воскликнул: «Какой темперамент! Не грешно ли его назначать на роли злодеев? Ведь он же герой! Герой-любовник! Самое недостающее амплуа на театре!…»
…Заканчивалось строительство нового здания в Головиной переулке – подвал под большим домом. Из сберкассы нас (я говорю «нас», потому что тоже считался студийцем и был заведующим литературной частью) выселили. Иногда репетиции происходили на квартире у Марецкой, там, где некогда начинала Вахтанговская студия, а нынче жила Вера Петровна с сестрой и с маленьким сыном Женей (ныне режиссер Театра Моссовета).
Для того чтоб заработать хоть немного денег для переезда в новое помещение, студия поехала на гастроли в Ижевск. Повезли «Пробу» Колосова и Герасимовой, «Простую вещь» и «Любовью не шутят» Мюссе. Там, во время гастрольной поездки, репетировали. Мордвинов работал с Марецкой и Лебедевым. Иосиф Туманов привез письмо: Мордвинов просил посмотреть какую-то сцену по тексту, стеснялся того, что он стал режиссером, извинялся, что редко пишет. Разбирая старые рукописи, я нашел его письмо.
«Репетирую. Редко, но как будто с результатом. Боюсь говорить определенно, скользкое это дело и во многом не от меня зависит, но по намекам, как будто, нечто занятное – разболтался – перегибаю, не выгодно это. Не по-взрослому заниматься голубыми надеждами, не достойно «режиссера»… Шутки в бок. Слушай, Исидор, посмотри, пожалуйста, встречу Паразита со Степкой у Игоря в 5-й сцене. Что-то очень скоропалительно и в одно, у тебя-то нет, но вот Жорж (Лебедев) нуждается в более резкой, вернее, контрастной смене кусков. Не очень-то у него здесь выходит, хотя, может быть, на месте лучше договоримся…»