Князев вновь завладел ее рукой, снисходительно сказал:

– Успокойся, ты какая-то взвинченная сегодня. Давай сходим в кино на восемь часов, потом еще погуляем, в половине одиннадцатого дома будешь.

– Нет, Андрюшенька. Отгуляли мы.

Сказано это было так веско и так строго, что Князев приостановился, придержал Валю.

– Как это понять – отгуляли? Отставку мне собираешься дать? – И, не желая верить ее словам, добавил: – Не выйдет, не отстану. Ты что это придумала, Валентина Прокопьевна?

– Придется отстать. Мы уже заявление подали.

– Какое еще заявление?

– В сельсовет. Брак зарегистрировать.

Она произнесла это тем же жестким тоном и перевела дыхание. Князев отпустил ее руку, они теперь просто стояли рядом.

– Кто же твой… избранник?

– Да один тут… Из Ангутихи. Зооветтехник. Старый холостяк, вроде тебя, только годов поболе… Руки-ноги на месте, не пьяница…

– Понятно… Ну что ж, совет да любовь.

– Все, Андрюшенька, все, милый! Вспоминай иногда свою Валюшу, а я уж…

Голос ее пресекся коротким рыданием, она наклонила голову, пряча лицо, и быстрыми неверными шагами устремилась прочь, в густую тень, копившуюся у восточного крыла аэровокзала. «Все к одному, – мелькнуло у. Князева. – По закону подлости – все к одному».

В ночи над краем аэродрома возникли два ярких огня, они увеличивались и постепенно опускались по вертикали – шел на посадку рейсовый самолет. «Куда он – на юг, на север? А, мне-то что?..»

Он всегда знал, что когда-нибудь так и случится: они встретятся, но не там, где всегда, а на стороне, как бы случайно, и кто-то из них объявит, что уходит к другому, навсегда, или к другой. Почему-то всегда казалось, что первым уйдет он, а она останется в одиночестве и в приливе жалости он был особенно нежен с ней, как бы наперед испрашивая прощенье, замаливая свой грядущий уход. Но вышло все наоборот, и в этом теперь – единственное его утешение.

Свежевыбритый, розовощекий, хорошо выспавшийся, с блестящими глазами и уверенным, настоявшимся голосом, Николай Васильевич Арсентьев проводил летучку с начальниками поисковых партий и отрядов. Все они сидели у него в кабинете, держали бумажки или записные книжки (Николай Васильевич терпеть не мог, когда на совещаниях кто-нибудь присутствовал с пустыми руками), а он информировал о ходе разведочных и камеральных работ в целом по экспедиции и отдельно по всем подразделениям, тут же задавал вопросы, уточняя цифры и сроки, и, между прочим, отмечал про себя, кто как его слушает, кто как на него смотрит, кто действительно делает пометки, а кто орнаменты рисует.

Радовало Николая Васильевича, что проценты, которые он приводит, тотчас же облекаются для него в их физическое, вещное выражение, ибо внутренне это перевоплощение дается лишь исчерпывающей осведомленностью. Кончилось, кончилось время, когда огромное, разветвленное и разбросанное хозяйство экспедиции представлялось ему чужим, непостижимым и неуправляемым. Не напрасно он за десять месяцев здесь объездил все участки, собственными глазами все увидел и постарался, чтобы везде были люди, преданные ему лично и делу. И вот крутится машина, хорошо, отлаженно крутится, а он – мозговой и административный центр, все нити у него в руках, все чутко натянуты и позванивают.

Что греха таить – были первое время у Николая Васильевича сомнения, что не в свои сани он сел, что не по плечу ему, не по уму бремя забот начальника комплексной экспедиции. Но он умел внушать себе обратное – и неприятные минуты проходили. Сейчас же он чувствовал себя, как никогда, сильным, властным и дальновидным, он был хозяином положения, и сознание этого вселяло в него уверенность, что все, им совершенное, совершавшееся или задуманное – на пользу дела.

– Во второй квартал, – говорил он, – мы вступили с удовлетворительными показателями, закончить его надо с хорошими, и для этого…

Раздался резкий продолжительный звонок. Николай Васильевич с сердитым недоумением посмотрел на дверь – он же просил ни с кем его не соединять! – и тут понял, что звонит междугородная, Красноярск. Извинившись перед присутствующими, он снял трубку:

– Туранская экспедиция, Арсентьев.

Сквозь помехи радиотелефона донесся голос, который Николай Васильевич сразу узнал, – звонил его давний друг и покровитель.

– Жив-здоров? Как тебе там на передовых рубежах? Борешься, выполняешь, перевыполняешь?

Друг и покровитель слыл в управлении балагуром.

– Живу, борюсь, выполняю. – Арсентьев говорил негромко, в самый микрофон, прикрыв его рукой. – Что у вас новенького? Как мое святое семейство?

– У нас-то все в порядке, а вот что у тебя там произошло?

– В каком смысле? – Арсентьев не мог так сразу уйти от шутливого тона. – Все в норме, полный ажур. Что ты имеешь в виду?

– Ты не один? – догадался друг и покровитель.

– Совещание проводим.

– Совещайся, совещайся. Думай, как лучше гостей принять. Завтра к тебе комиссия пожалует, партийный контроль…

При этих словах у Николая Васильевича пресеклось дыхание, ощутимо екнуло в груди, и сердце пульсирующе заныло, отзываясь на каждый толчок крови. Боль была особенная, тягучая, пугала своей новизной, и снять ее не могли ни валидол, ни нитроглицерин. В другое время Николай Васильевич немедленно лег бы в больницу, но ему тоже приходилось бывать в различных высоких и средних комиссиях, и он знал, как расцениваются такие «внезапные заболевания». Дешевый избитый трюк. Надо стиснуть зубы и держаться. И готовиться. К чему только, вот вопрос?

С расторопностью опытного грешника он перебрал в памяти и разложил, как пасьянс, те экспедиционные происшествия за последние месяцы, которые могли привлечь внимание «оттуда»; превозмогая боль и внезапную слабость, попытался оценить глазами комиссии свою роль и позицию в этих историях. Нет, его трудно в чем-то уличить. Позиция всегда оставалась твердой, принципиальной.

Но в чем же все-таки дело?

…Коля Арсентьев панически боялся темноты. Во мраке ночного двора подкарауливали детей страшный цыган с мешком, или огромная черная бродячая собака, или костлявый Кащей; в потемках чулана таилась крыса-людоед с омерзительно голым волочащимся хвостом, вниз головой висели вампиры, так и ждущие, чтобы расправить бесшумные перепончатые крылья и впиться в горло своей жертве; но хуже всего было одному в комнате без света, потому что вся эта нечисть могла очутиться рядом, и с какой стороны тогда ждать нападения, куда спасаться? Оставалось только скорчиться в постели, сунуть голову под подушку, унять биение сердца – авось не заметят…

У Николая Васильевича на миг поплыло все перед глазами от этого пришедшего из детства темного ужаса.

На всякий случай он срочной радиограммой предупредил Пташнюка, который две недели назад улетел на Курейку, и позаботился, чтобы за ним с утра послали вертолет.

Вечером Николай Васильевич позвонил другу и покровителю домой в надежде хоть что-нибудь выведать. Друг и покровитель ответил, что пытался навести справки, но безрезультатно, и бросил несколько дежурных ободряющих фраз.

Вероятно, чей-то грязный донос, решил Николай Васильевич.

Стараясь не делать резких движений, он переоделся в пижаму, лег на постель поверх одеяла. От нитроглицерина его мутило, шумело в голове, а сердце будто не кровь перегоняло, а сжиженную боль, и так этой болью напиталось и набухло, что казалось: стоит вздохнуть поглубже – и лопнет…

Ему стало страшно одному, в пустом двухквартирном доме. Скрутит всерьез – и воды подать некому. Поколебавшись, он вызвал «скорую». Минут через десять в кошевке прибыли врач и сестра. Измерили давление, сделали укол и предложили завтра утром снять кардиограмму. Николай Васильевич пообещал. Когда медики уехали, он не стал закрючивать дверь, перенес телефон на стул возле кровати. Если сделается очень плохо, позвонить в больницу он успеет. А не успеет – что ж…

Его поразило, с каким безразличием он думает об этом.