А я еду, а я еду за деньгами,
За туманом пускай едут дураки…

Сухо треснуло в стене. Высотин, не переставая перебирать струны, повернул голову в сторону Сонюшкина:

– Юрка, впусти своих скотов. Лапы поморозят.

– Еще чего, – сказал Сонюшкин. – Ието… йето… с-собаку нельзя в дом пускать. Нюх а-пропадет.

Заядлый охотник, он держал двух лаек. Они были неплохо натасканы на пушного зверя и боровую дичь. Каждый год Сонюшкин брал в апреле отпуск и уходил в тайгу на самый настоящий промысел, добывал белок, песцов, иногда даже соболей. Шкурки он сдавал в заготпункт, птицу раздаривал знакомым (фрау почему-то брезговала возиться с перемерзшими тушками рябчиков и копалух).

– Жестокий ты человек. – Высотин ударил по струнам. – Бессердечный. Александрович вон Дюка даже в контору пускает.

– Испортил пса. А-кк… А-кк… комнатную собачку из него сы-делал.

– Ничего подобного. Добрый человек потому что. Егор, так я говорю?

Игорь Фишман, к которому был обращен этот вопрос, не отрываясь от словаря, кивнул. Он дорожил своим временем. У Фишмана был дальний прицел: к концу срока договора сдать экзамены кандидатского минимума, собрать материал, а потом поступить в очную аспирантуру и через три года выдать диссертацию. Но о своих планах он не распространялся, говорил, что занимается просто так, для себя.

В свое время и Высотин был полон благих намерений. Заочный институт, железный порядок дня: кроме работы, два часа физических упражнений, семь часов для сна, остальное – для самообразования. Ну, поле не в счет, там день делится только на две неравные части – работу и сон. А на камералке все как-то не получалось по режиму, слишком много соблазнов обрушивалось после поля – то танцы-шманцы, то веселая компания, то кино интересное. Каждый понедельник собирался начать новую жизнь, да так и не начал.

Оставалось лишь скептически посмеиваться над усилиями других. А сегодня Высотин был к тому же и не в духе.

– Егор, не слышу ответа. Или с тобой уже по-иностранному надо? Ай лав йю. Хэнде хох. Аллегро модерато.

– Добряк, добряк, – не поднимая головы, ответил Фишман, чтоб Высотин отвязался. – Был либералом и останется.

Высотин рванул струны:

– Сожитель Юра! Вы слышали? Сожитель Егор назвал нашего Александровича либералом!

– Перестань паясничать, – с досадой сказал Фишман. – Я ничего подобного не говорил.

– Сожитель Юра! Будьте свидетелем.

– Йето… йето… К-кончай.

– Я еще не начал. Итак, Егор отказывается от своих слов. Правильно делаешь, Егор. Одно из двух: или ты не знаешь, что такое либерал, или ты не знаешь, что такое Князев. Так сказать, не успел еще узнать. Что такое либерал, мы сейчас выясним.

Высотин отложил гитару и потянулся к полочке над кроватью, где стояли книги.

– Вот словарь иностранных слов. Ищем на букву «л». «Либерал – сторонник либерализма». Смотрим, что такое либерализм. Вот, оглашаю: «Половинчатость, беспринципность, примиренчество, попустительство, отсутствие бдительности, мягкотелость». Очень подробно. И знай, Егор, что ни одно из этих определений к Андрею Александровичу Князеву, нашему начальнику, не подходит. У нашего Александровича все наоборот.

Высотин поставил словарь на место и снова взял гитару.

– Как там поется в одноименной опере:

Я храбр, я смел, стра-аха я-а не знаю-у,
Все бо-ятся меня, все тре-пещет кругом…

Фишман захлопнул свой журнал и, не поворачиваясь к Высотину, сказал:

– Мало того, что ты мне мешаешь, так еще и пошляк, У человека неприятности, а ты…

– Йето… йето… шебаршишь, как шут гороховый, – вполне серьезно добавил Сонюшкин. – Обормот.

– Вы, догматики! – закричал Высотин. – Ваше благородство и гуманизм знаете чем отдают? Верноподданничеством! Не здесь надо высокие чувства проявлять, не здесь!

– Ага. Здесь очень удобно фигу в кармане показывать.

– Ты на меня намекаешь?

– Если ты считаешь это намеком, то на тебя.

Высотин внезапно успокоился и лег, положил гитару на живот, поглаживая деку.

– Бог с тобой, золотая рыбка, – сказал он. – Думай, как хочешь.

– Нет уж, давай разберемся, – Фишман вместе со стулом повернулся к нему. – В данном случае то, что ты считаешь благородством и гуманизмом, есть простая порядочность. Та самая, которая не позволяет говорить за спиной гадости. А то, что ты называешь верноподданничеством… Юра, ты Александровича уважаешь?

– Ну йето… йето… Ясное дело.

– Я тоже, – неторопливо продолжал Фишман. Ход мыслей его всегда отличался размеренностью и четкостью. – Возьми, Илюша, свой словарик и почитай, что такое уважение и что – верноподданничество.

Сонюшкин постучал молотком, выравнивая на чурочке проволоку, и заметил:

– Ех-хидства в тебе много, Илья. Раньше таких йето… йето… в шурф спускали.

Сонюшкину не было и тридцати, но по экспедициям он мотался с четырнадцати лет и застал еще отголоски мрачной вольницы времен «Енисейстроя», породившей общеизвестное: «Закон – тайга, прокурор – медведь». В конторе он считался знатоком таежной этики.

– Вы меня прорабатываете, как на комсомольском собрании, – сказал Высотин. – Ладно, дорогие сожители, изощряйтесь. А вот я поглядел бы, как бы вы себя на допросе у Арсентьева повели. Поодиночке. Что бы вы там бекали-мекали.

– Что ты мелешь? На каком допросе?

– Когда он про Болотное выяснял. Вы думаете, это была светская беседа? Черта лысого – форменный допрос! Я крутился, как карась на сковородке, весь потный от него выскочил… Но ништяк, никаких подробностей.

– Медаль тебе за это надо, – сказал Фишман. – За мужество и стойкость, проявленные… Подскажи, Юра, при каких обстоятельствах проявленные. За непредательство? Или в борьбе за право называться порядочным человеком? Вообще, ты не боишься, что мы тебя Арсентьеву заложим? Дескать, знал – и не сказал.

– Теперь хоть буду знать, на кого грешить.

– Да, так мы и сделаем, – сказал Фишман, глядя на Сонюшкина. – Завтра же пойдем и заложим. Правда, Юра?

– Йето… йето… а-тц-тц… а-тц-тц… Тьфу! – только и сказал Сонюшкин, разволновавшись, и в досаде на свое косноязычие махнул рукой.

Первое письмо от Матусевича Князев получил к Октябрьским, и оно было похоже на те десятки писем, которые получают в эту пору работники экспедиции от бывших сезонников: доехал нормально; чуть не опоздал к началу занятий (устроился на работу туда-то и туда-то); маленько прибарахлился; вспоминаю тайгу; как там ребята? Поздравляю с праздником! Всем приветы и самые, самые, самые лучшие пожелания…

К середине зимы переписка эта обычно глохнет и если возобновляется, то весной: робкие и явные (смотря по тому, как распрощались) «закидоны» насчет того, как бы снова попасть в эту же экспедичку и в ту же партию и можно ли рассчитывать на вызов, чтоб дорогу оплатили.

Второе письмо от Матусевича пришло месяц спустя и было неожиданно не только своей неурочностью. Вернее, неожиданности из него так и посыпались, так и запрыгали, будто в конверте было не два листка почтовой бумаги с городским пейзажем и надписью «Київ», густо исписанных округлым полудетским почерком, а дюжина живых и шустрых кузнечиков. Матусевич женился и пошел «в примаки» к теще, почтенной и интеллигентной даме. Жену зовут Лариса, она врач-педиатр, в прошлом году окончила институт и работает в детской «неотложке». Матусевич договорился с университетским начальством об академическом отпуске, так как дипломировать будет только по тому месторождению, которое они летом открыли («Андрей Александрович, Вы его уже назвали как-нибудь? Если нет, то я, как человек, причастный к открытию, предлагаю и настаиваю назвать его «Дориана». По-моему, очень даже звучит»). И теперь, стало быть, Матусевич с молодой женой сидят на чемоданах и ждут официальную бумагу, чтобы немедля сесть на самолет и прилететь…