И все же, несмотря на то, что не был Коля ни ябедой, ни жмотом, мог и завтраком поделиться, и деньгами, скудными этими мальчишечьими копейками, к тому ж в отличниках числился – не имел он в группе веского слова, не получалось у него верховодить. Верховодили другие, не отличники и не силачи, хоть сила у ребятни испокон веку пользуется уважением. Что-то в них было, в других – то ли особая смелость, то ли прямодушие, то ли неуступчивость характера, или что-то иное, неуловимое, недостижимое, чего ни понять Коля не мог, ни объяснить. Много позже он нашел этому определение – обаяние личности.

Такие люди встречались Николаю Васильевичу почти на всех пролетах его жизни, и всегда его поначалу обязательно влекло к ним. Как у иных мужчин есть стереотип женской внешности, неизменно их привлекающий, так и у Николая Васильевича был свой стереотип для дружеской привязанности. Но люди эти почему-то избегали его, а если и принимали в свой круг, то потом быстро к нему охладевали. Николай Васильевич не признавал любви без взаимности, и его дружелюбие переходило в неприязненную ревность ко всему, что было с этими людьми связано.

Вообще-то Николай Васильевич не считал себя уравновешенным человеком, и иной раз ему приходило в голову, что в идеале каждого руководителя надо раз в год испытывать специальными психологическими тестами. Но мысли эти он никогда никому не высказывал, а если бы его спросили о чем-нибудь подобном, он ответил бы, что все это – интеллигентские штучки: для того, чтобы умело и правильно руководить, нужны знания, организаторские способности и четкая политическая платформа. Не более того.

Бревенчатый домишко радиостанции стоял на отшибе от конторы, отмеченный двумя высокими мачтами антенны. Одну половину домика занимала семья Филимонова, во второй размещалась собственно радиостанция.

Князев шел туда и думал, зачем он понадобился Филимонову. Наверно, опять какое-нибудь поручение. Сколько раз договаривались, чтобы начальников партий не трогали.

Поручений и нагрузок Князев старался избегать, особенно если они мешали работать. Общественником он себя не считал. Он считал себя инженером.

В комнатке радиостанции пахло канифолью и разогретым трансформаторным маслом. Подвывал умформер. Филимонов в наушниках сидел спиной к двери, работал. Увидев Князева, он кивком пригласил его сесть и продолжал передачу. С краю стола лежало несколько заполненных бланков радиограмм. Князев узнал быстрый небрежный почерк Арсентьева (резолюции его в экспедиции расшифровывали, как древние письмена, а спросить – стеснялись) и отвел глаза.

Отстучав, Филимонов снял наушники, вместе со стулом повернулся к Князеву. Выглядел он то ли нездоровым, то ли невыспавшимся.

– Что нового в эфире? – спросил Князев.

– Все новости с земли идут, Андрей. – Филимонов испытующе взглянул на него. – Есть хорошие, а есть и плохие.

– Плохие мы сами узнаем. Давайте хорошие.

– Для тебя, пожалуй, хороших нет. Одни плохие.

– Вот как… – Князев похлопал себя по карманам, ища сигареты, потянулся к лежащей на столе пачке «Беломора»: – В чем же дело?

Филимонов закашлялся, зло ткнул недокуренную папиросу в банку с водой, где уже кисло с полдюжины окурков.

– Я думаю, Андрей, что ведешь ты себя не сильно умно. С этой премией, понимаешь… Зачем ты так? Премию тебе не Арсентьев подарил, ты ее заработал по закону, и значит – не имеешь права от нее отказываться. Тут твоя, так сказать, принципиальность знаешь чем обернулась? Дерзостью! Поставь-ка себя на его место – приятно тебе было бы, если б, допустим, твой Сонюшкин тебе такую демонстрацию устроил? Или другой кто-нибудь?

– Я как-то не думал об этом, – сказал Князев. – И о том, доставлю Арсентьеву удовольствие или наоборот, – тоже не думал. Меня ущемили, я отреагировал – все дела.

– Неправильно ты отреагировал. По-мальчишески. А ты взрослый человек, к тому же сам руководитель. Понимать должен.

– Как же правильно по-вашему?

– Есть разведком, при нем комиссия по трудовым спорам – неужто не знаешь? Откажут – обращайся в терком. Вот это по закону, с соблюдением всех правил. Умные люди так и поступают, а не прут на рожон… Надо бы собрать бюро и всыпать тебе, чтоб неделю чесалось, да ладно. Пощажу твое самолюбие. Ты вот только самолюбие других, которые тебя старше и годами и должностью, щадить не хочешь…

– Леонид Иванович, я все понимаю, но и вы меня поймите. Строчить жалобы по инстанциям – это не по мне. А не выразить своего несогласия я тоже не мог. Как получилось, так получилось, чего уж теперь.

Запищала морзянка. Филимонов подкрутил настройку, взялся за наушники.

– В общем, учти: будешь еще залупаться – всыплем и старое припомним. Понял?

До середины декабря зима все шутила: играла морозцем, присыпала снежком, высылала летучие дозоры метелей – будто силы пробовала. А однажды вечером ровно и сильно задул сивер, к полуночи вызвездило, и грянул трескучий мороз. Ртуть в градусниках сжалась в шарике ниже сороковой отметки, а спиртовые термометры на метеостанции показывали минус пятьдесят три по Цельсию.

В утренних сумерках от каждой избы потянулись вверх, сливаясь с туманом, ровные столбы дыма. Около полудня взошло расплывчатое оранжевое солнце и с ним еще три – два по бокам и одно сверху. Люди, занятые на наружных работах, были переведены в помещения, отменили занятия в начальных классах, в остальном же трудовая жизнь поселка шла своим чередом.

В то утро Князев начал составлять геологическую карту.

Еще не получены все анализы, нет серии шлифов по основному разрезу и не отдешифрированы аэрофотоснимки, но все эти данные можно будет учесть позже. Карта созрела, просится на бумагу, и нет сил унять нетерпение.

В году два таких знаменательных дня, которых ожидаешь и к которым готовишься: день первого маршрута и первый день работы над картой.

Микроскоп спрятан в ящик, коробочки со шлифами убраны, стол застлан свежей миллиметровкой. Мнущийся под пальцами рулон чистой топоосновы развернут и прикноплен по углам. Справа – сложенная пополам полевая карта, испещренная пометками и исправлениями – следами новых уточненных данных, новых идей. В левой руке – измеритель, в правой – остро отточенный карандаш. На топооснове чуть заметные следы уколов: это аккуратная Таня Афонина перенесла с карты точки коренных обнажений по маршрутам. И вот короткими плавными штрихами, словно под фломастером художника, ложится первая линия, первая граница между интрузивом и осадочной толщей…

Скупо движется карандаш, вольно гуляет мысль. Рождаются варианты рисовки. Прикинул ситуацию на отдельном листке, построил два-три разреза – все ясно, едем дальше.

Так, здесь ни одного коренного, все закартировано по свалам, по высыпкам. Ну, не беда, дадим пунктир, условную границу. Потомки поймут и простят.

А здесь сам черт ногу сломит: три разновозрастные интрузии секут друг друга, поди разберись. Можно, конечно, подтянуть поле ледниковых – и концу в воду. Ан, нет.

– Илья, давай-ка поглядим еще разок. Твой, маршрут, обнажение восемьсот семнадцатое.

Высотин лезет на стеллажи, достает запыленные образцы, раскладывает на своем столе.

– Давай описание глянем. Доставай пикетажку. Та-ак… Восемьсот, восемьсот… Вот оно. Ну-ка, что ты тут изобразил? Погоди, а где же рисунок, схема?

Высотин молчит, ковыряет пальцем образец.

– Сколько я раз повторял! – возвышает голос Князев, но отчитывать подчиненного за нерадивость нет настроения, и он только машет рукой. – Ну, что теперь? Шею тебе намылить? Или заставить слетать на вертолете за свой счет туда-сюда?

– Александрович, – говорит Высотин, – я и так все помню. Вот давайте нарисую.

– Своей бабушке будешь по памяти рисовать, – бурчит Князев, снова разглядывая образцы. – Действительно, хоть гони обратно в тайгу…

Он возвращается к карте. Ну, ничего. В общем-то картина ясна, в масштабе карты все равно эти мелочи не покажешь. И все же интересно было бы разобраться. Ох уж этот Высотин…