Все трое слушали его, широко раскрыв глаза. Ну и дела…
Аннерсу Флатебю принадлежала часть огромного флатебюского леса, и на каждого там приходилось по шесть тысяч молов. У Нурсета было семь тысяч. Они сидели и считали изо всех сил.
Всех больше опечалился Шённе. Он был из тех, кто сразу вешает голову, когда ему кажется, будто с ним обходятся несправедливо. Постоять за себя он не умел.
Нурбю продолжал.
О том, что такой закон готовится, покамест мало кто знает. Но что будет, когда пойдут слухи! Тогда крестьяне, у которых больше пяти тысяч молов леса, взапуски кинутся к помещикам и лесозаводчикам и землевладельцам, чтобы, пока не поздно, успеть продать свой лес. Ведь богачей-то с ихними привилегиями, их-то закон не затронет. Ворон ворону глаз не выклюет!
Вот тогда-то и повалит народ с шапкой в руках: милый, хороший помещик, купи ты у меня христа ради немножко лесу! Ну, только три тысячи молов, только две тысячи — тебе же и стоить-то это почти что ничего не будет.
Да-да, почти что ничего! Цены на лес так покатятся вниз, что только держись. Но продавать ведь крестьянам все равно придется — иначе вообще ни хрена не получишь! Цены на дерево тоже упадут: теперь лесозаводчики долго смогут обходиться тем, что будут давать их леса. И если раньше они крестьянина на колени поставили, то теперь на обе лопатки положат.
Нурбю умолк, переводя дух, и сразу же наполнил рюмки. В каморке послышались стоны, в горле у Анны хрипело и свистело. Грохнул опрокинутый стул, и они услышали, как служанка спросила: «Вот так — сейчас получше?» Флатебю и Нурсет беспокойно заерзали. Шённе, видать, ничего не слышал, он все таращился на Нурбю, все таращился, открыв рот, словно видел перед собой ад и самого черта. Ну, а Ханс-то Нурбю уже давно привык к этим звукам. Он продолжал.
Он и так и эдак прикидывал, что же ему делать. Ведь у него девять тысяч молов леса. По счастью, однако, ровным счетом пять тысяч молов принадлежат хутору Нурбю, и четыре тысячи — хутору Хэугу. Так что, если он перепишет Хэуг на малыша Пола — барон говорил, что это выйдет…
Он кинул быстрый взгляд на Флатебю и Нурсета и встал.
— Гм. Надо, пожалуй, на двор прогуляться, — сказал он.
Оба пошли за ним. Шённе остался сидеть — он хотел было двинуться следом, но остался. Ему Нурбю подливал особенно усердно.
На востоке занимался новый день. Флатебю и Нурсет нетвердо стояли на ногах, держась за стену. От холодного воздуха им стало легче. Нурбю стоял неподалеку, но за стену не держался. Водка не брала его, как обычных людей. Но и он потел и вытирал лоб рукой.
Ула Нурсет, качаясь, подошел к нему, взял за плечо, оперся.
— Неужто это все правда?
Нурбю снова провел рукой по лицу, словно стирал что-то. Выдохнул воздух и сухо ответил:
— Что значит правда? Я же сказал, что это слухи.
И улыбнулся, почти не раздвигая губ. Тут у Нурсета, как он потом говорил Аннерсу Флатебю, сразу как бы глаза открылись. Он вспомнил, что Ханс говорил ему перед тем, как они вошли к нему в дом:
— Я сегодня ночью собираюсь подцепить на крючок рыбку.
Конечно! Шённе! У Шённе семь тысяч молов леса и не хватает ума ни толком пользоваться им, ни продать. Вот на эти-то две тысячи Нурбю и нацелился — господи, он ведь тем и занимается, что повсюду лес для барона скупает.
— И жох же ты, Ханс! — только и сказал Нурсет. А Флатебю, у которого, как и у Нурсета, открылись глаза, эхом отозвался у стены:
— И жох же ты, Ханс!
У них отлегло от сердца! Значит, сегодня Нурбю не на них нацелился, не их ловит. Сегодня они могут слушать и только радоваться, глядя, как он обрабатывает Шённе. Когда нужно обработать крестьянина, чтобы он продал свой лес подешевле, Хансу Нурбю нет равных.
От радости они оба, Нурсет и Флатебю, просто голову потеряли. Они бросились обнимать Нурбю.
— И жох же ты, Ханс!
Обнимали его за шею. Хлопали по спине — и жох же ты, Ханс!
Потерявши от радости голову, Нурсет стоял и мочился Хансу на штанину. Он качался и размахивал свободной рукой:
— И жох же ты, Ханс!
Нурбю, видно, тоже был слегка пьян, хотя и стоял твердо, не качаясь. Во всяком случае, он не заметил, что один башмак у него промок.
Они вернулись в дом.
Шённе был уже обработан на славу. Глаза у него вылезли из орбит. Он верил всему, что говорил Нурбю, как слову божьему. «И не диво», — подумали Нурсет и Флатебю. Ведь когда Нурбю врет, чтобы провернуть сделку, то врет так, что сам себе начинает верить. Мать честная, да ведь и Флатебю и Нурсет чуть было не поверили ему!
Вот тут-то и началась потеха. Сиди себе, помалкивай, да смотри, как Нурбю выбрасывает Шённе крючок с приманкой, выдает леску и потом подтягивает. Тут уж Хансу нет равных.
Потом они часто говорили друг другу, что такой потехи, как этой ночью, они за всю свою долгую жизнь не видывали.
Шённе ни черта не смыслил ни в земле, ни в лесе. Он и сам это знал и не печалился. «Ладно, как-нибудь обойдется, — поговаривал он. — Отец не больше моего смыслил, и все как-то обходилось». Так оно и было. Но порой, когда его пугали, как сейчас, у него душа уходила в пятки: ведь он знал, что ничего-то, кроме как играть на скрипке, он не умеет. Но скрипкой с хозяйством не управишься, это он знал точно, на это у него ума хватало.
Под конец Шённе даже стал просить и умолять:
— Помоги мне, Ханс! — умолял он. — Только на тебя я и могу положиться. Ты мой лучший друг.
Нурбю делал вид, будто ему все это не по душе.
— М-да, — говорил он. — Н-нет, — говорил он. Рассказывают, гадюка, бывает, лежит себе тихо-тихо, а заставляет трясогузку прямо к ней в пасть прыгнуть. Так же и здесь было: Нурбю юлил и увертывался, словно отползал, а Шённе словно прыгал следом.
— Так видишь ли, Шённе, это ведь только слухи, — сказал Нурбю.
Однако, слухи там или не слухи, Шённе хочет продать лес.
— М-да, но высшей цены я, видишь ли, дать тебе не могу, — сказал Нурбю. — Я на свою ответственность покупаю, барон мне этого не поручал. А ты знаешь, он свои далеры крепко держит.
Остальные двое следили за разговором. Они были слегка пьяны и о том, что произошло, вспоминали потом несколько по-разному.
Но одно они запомнили одинаково: перед самым рассветом Нурбю и Шённе подписали договор «о продаже леса, принадлежащего мне, Шённе Тустенсену Стрёму, расположенного между ручьем Леpфаллсбеккен и северной речкой Твиллинго, размером 2000, прописью две тысячи, молов, мне, Хансу Павельсену Нурбю, за сумму 200, прописью двести, далеров, первая половина которых уплачивается наличными, а вторая — в течение года, считая с сего дня».
Они аккуратно и ровно вывели свои подписи, и Нурбю вручил Шённе эту сотню далеров — и тут в горницу влетела бледная как смерть служанка.
— Анна-то! — едва выговорила она. — Вроде помирает!
Нурбю быстро поднялся со скамьи и пошел за служанкой. Он долго не возвращался, и они слышали хрипение, вздохи и стоны, доносившиеся из соседней комнаты. Что-то упало там на пол. Взошло солнце, лучи его заглянули в окна на восточной стене и осветили стол с бутылками и рюмками, лужицами пива, рассыпанным повсюду табачным пеплом и лежащую посреди всего этого скрипку. И у Флатебю, и у Нурсета слегка кружилась голова, они чувствовали себя вконец измученными. «Уродец», — подумал Нурсет, глядя на Аннерса Флатебю, на его лицо, заросшее рыжей щетиной, подсвеченной солнцем, на его красные, словно вываренные глаза. «Цыган», — подумал Флатебю, глядя на темные волосы и колючую щетину Нурсета.
Шённе витал в своем мире, глаза его ничего не видели, он невнятно бормотал что-то, уставясь в воздух и перебирая бумажные далеры, зажатые в кулак.
Нурбю вернулся в горницу — с виду такой же трезвый, как накануне, хотя всю ночь пил наравне с остальными.
— А, ничего особенного. Анна задыхаться стала, — сказал он. И повернувшись в дверях, позвал служанку — Надо обмыть покупку. Да и печка прогорела.