Изменить стиль страницы

Пальма

Вопрос, заграница вокруг него или нет, он ощущал как качели: да — нет, да — нет. Ну и ладушки, значит, это такая вот заграница. Остановимся на этом. Ведь договаривался же с собой: никаких обобщений. Только накапливание обыкновенных, сугубо бытовых переживаний.

…Встав пораньше и имея три часа свободного времени, он едет в троллейбусе к центру. Половина восьмого. Почти рассвело. Когда он входил в троллейбус, тот был еще полупустой, он смог сесть у окна, но уже через пять минут троллейбус набит битком. Люди едут на работу. Вроде как чужие — хотя бы потому, что он рассматривает их со стороны, но и не чужие — он совершает вместе с ними некое ежеутреннее городское действо: «дорога на работу». Девушка, сидящая напротив и почти касающаяся его колен своими, раскрыла тяжелую офисную папку и просматривает подшитые документы. Он знает таких офисных девиц по Москве, знает вот эту морщинку на лбу, знает, о чем думает она сейчас, зацепившись взглядом за строчку с тремя цифрами, которые, если будут утверждены заказчиком, решат вопрос с продажей всех трех портовых кранов, а если учесть, что сделка эта принесет фирме в долларах чуть ли не треть миллиона, то, во-первых, отныне ее место в фирме уже абсолютно прочное, а во-вторых, комиссионных хватает на годовую оплату квартиры или на четыре полноценных двухнедельных тура в Испанию… Ну а справа от него сидит кряжистый старик в сером, и он не может избавиться от ощущения какого-то напряжения в соседе — слишком старательно тот выпрямляет спину, расправляет плечи, вдыхает и выдыхает воздух. Старик аккуратно, чтобы не задеть его локтем, лезет во внутренний карман, что-то вынимает оттуда, зажатое в кулаке, подносит кулак ко рту — из кулака протягивается струя аэрозоля. Ну да, антиспазматик — у старика приступ аллергии, если не астмы.

Ну а сам он, сидящий между стариком и окном, испытывает удушье другого рода — за окном, закрыв мглистое небо, тянутся серо-черные громады бывших правительственных домов на улице Иерусалимские Аллеи. Ощущение, как если бы он оказался вдруг среди кошмарных, давящих монстрообразной квадратной «архитектурой» кварталов вокруг метро «Автозаводская» или «Войковская». Троллейбус давно уже сбавил ход, еле тащится в толпе запрудивших улицу автомобилей. Здания за окном кажутся закопченными и просевшими под собственной тяжестью. Спины тускло поблескивающих легковушек протянулись до горизонта, каковым в данном случае являются огоньки светофора и троллейбусная остановка у перекрестка. Там, где в терпеливой неподвижности стынут в ожидании их троллейбуса люди, но никак не добраться до них — пробка. И вот тут происходит что-то странное — он чувствует, как сквозь этот бескровный урбанистический морок вдруг протянуло сырым радостным сквознячком. Откуда? И тут же он видит впереди, за остановкой на площади, пальму. Она стоит посередине площади-перекрестка. Та самая, что шорохом своим, костяным стуком-клекотом озвучивала теплый ветер с моря на открытой терассе отеля в тунисском городе Сус, и та пицундская, застывшая в истоме полуденного зноя, на которую он смотрел со своего балкона, вывешивая на просушку купальные трусы и полотенце… Нет, разумеется, это не живая пальма, это — муляж, пластмасса или что-то еще подобное. И слишком велика она для живой пальмы. Но и — настоящая: высокая, легкомысленная, кудлатая. И тело его, зажатое в тесно набитом людьми троллейбусе, непроизвольно откликается на инородное как бы в этом пространстве ощущение горячего тока крови под Средиземным морем, на шорох белого песка под локтем, еле слышный перезвон лопающихся пузырьков пены на песке после отхлынувшей волны.

В обескровленном — камень, бетон, железо, стекло — пространстве, на месте, предназначенном для какой-нибудь тупо-грандиозной стелы, выполненной в стилистике «Народ и партия — едины», они поставили пальму. Жест почти вызывающий.

Польский жест.

И опуская глаза по стволу пальмы, он впервые обратил внимание на предпочтения поляков в выборе цвета своих машин — кузова польских легковушек в основном ярко-желтые, оранжевые, голубые.

Нет, это все-таки заграница…

Костел

Вечером, после картинной галереи и книжного магазина, устав от толкотни в центре, он идет в сумраке полупустой Маршалковской улицы, ориентируясь на дальний силуэт костела. Над ним кубы блочных и кирпичных домов. Привычная скука парадного советского проспекта подчеркивается голыми деревцами и редкими прохожими.

Минут через десять улица сужается, трамвайные линии подступают к тротуару. Дома уже напоминают ему питерские где-нибудь в окрестностях Невского.

Вот здесь, на сужении улицы, и стоит костел.

Издалека, высвеченный прожекторами, он огромен и величествен. Вблизи — глух. Ступени припорошены так и не потревоженным снегом, подтаявшим в последней оттепели и слегка подмерзшим сейчас. В черных запыленных окошках отсвечивают уличные фонари. Заперты — и видно, что давно, — двери центрального входа, обращенного в сторону центра города.

Костел закрыт?

Да нет, черная фигурка отделяется от стены слева от него, из какого-то бокового выхода, и спускается по ступеням. Он обходит основание храма и обнаруживает двери. За ними небольшое, слабо освещенное помещение. Объявления на стенах. Похоже на фойе консерватории. Высокие застекленные двери внутрь храма. За стеклом темнота. И вдруг двери открываются, оттуда, из темноты, выходят две женщины, и он видит, что темнота за высокой дверью не такая уж непроницаемая, скорее — пористая. И он входит внутрь. Глаза постепенно привыкают к сумраку, он различает высоко над собой своды.

Вдали алтарь с распятием. Три елочки перед алтарем светят желтыми и оранжевыми лампочками.

Внутри костел огромен, сумрачен, пуст. Над высокими спинками скамеек только несколько голов.

Он идет по проходу, выбирает скамью, устраивает рядом сумку с фотоаппаратом и пакет с книгами. Снимает кепку и расстегивает теплую куртку. Ну вот. Можно расслабиться. Он дошел.

Он не был человеком церковным. И потому в православной церкви (не говоря уж о мечети или синагоге) чувствовал себя соглядатаем. Единственным местом, где он не чувствовал внутреннего стеснения, были католические храмы. Заходил в них он обычно с простой целью — отдохнуть. Посидеть, вытянув ноги, расслабившись после кружения по чужому городу. Остудить глаза от блеска и шума улиц. Ему нравилась сосредоточенная тишина этих храмов. Нравилась естественность, с которой преображались входящие сюда туристы, немцы, шведы, французы, итальянцы, — то, как привычно они крестились, приседали на колено, выпрямлялись и потом, с освобожденными — как у мусульманина после омовения — лицами медленно обходили храм или сразу же устраивались в отдалении от него на скамейку и замирали. Он завороженно смотрел на рубиновое мерцание язычков свечей, установленных в стеклянные трубочки. Слушал тишину с редким шарканьем ног, кашлем и гулкими — слов не разобрать — голосами служителей.

По сравнению с краковскими этот костел был почти аскетичен по убранству. Он воспринимался продолжением улицы, по которой он сейчас шел.

И это было замечательно — он сидел внутри городской ночи, очищенной от суеты. Религиозное чувство здесь ни при чем. Или почти ни при чем — что мы знаем о себе? Но он действительно не обезьянничал в этом своем жесте. Он просто любил сидеть в католических храмах, там хорошо думалось. О самом тяжелом — без привычной тяжести. Он надеялся на это, когда подходил к костелу, — днем его зацепила злой беспомощностью фраза встреченного в Варшаве соотечественника, и он отодвинул ее подальше, на потом: «Мы, русские, не должны себе позволять даже тени какого-либо пиетета перед их культурой. По культуре мы их выше. И, вообще, мы — великая нация. И мы обязаны помнить это всегда».

А вот сейчас в чуткой тишине костела, привыкая к его пространству, расправляясь в нем, он впустил в себя эту фразу, и она уже не обожгла его скрытой агрессивностью. Он воспроизвел ее почти спокойно. В конце концов, одним ксенофобом больше, одним меньше — что от этого изменится.