Изменить стиль страницы

Гостиничный номер был обустроен в школе-интернате для слабовидящих детей. То есть вместо полагающегося проезжему человеку космополитического уюта в отеле — ресепшен, ключи, лифт, номер, неотличимый от вчерашнего и позавчерашнего и с теми же музыкальными заставками Си-эн-эн из телевизора, под которые он будет приходить в себя после впечатлений от чужого города в чужой стране — «приходить в себя» — это буквально, потому как о стране, в которой он находится, будет напоминать только сюжет гравюры на стене, но сюжет этот — в рамке и под стеклом, — вот вместо этой экстерриториальности туриста он неожиданно обнаруживает себя внутри чужой жизни.

Насколько «внутри», он почувствовал в первые же минуты, когда его завезли на несколько минут оставить вещи и он вдруг обнаружил себя стоящим в обычном школьном коридоре с домашними запахами из столовой, мимо проносились громогласные, как им и полагается, когда они дома, дети. Не слишком заметно, что дети слабовидящие, то есть большинство из них практически слепы. Он стоял, озираясь, и на него вдруг — всем телом — налетела проходившая по коридору девушка. И он, недоумевающий, на автомате произносящий: «Извините! Сорри!» — вдруг понял, что да, разумеется, виноват — потому как коридор этот размещен вовне только для него, но не для окружающих, для которых эти коридоры, лестницы, переходы, двери и комнаты за ними — продолжение их тела, их психомоторика, их подсознание. Здесь, видимо, свои правила, где можно стоять, а где нет. Это было неожиданно — оказаться в пространстве, расположенном внутри головок вот этих, внешне раскованно и легко перемещающихся по коридору подростков.

Но тогда, в первый его час в Кракове, он не успел сосредоточиться на интернате — через несколько минут он уже смотрел из машины на Вислу под мостом, на башни Вавеля и холм, медленно разворачивавшийся за окном. И только к вечеру, после первого прожитого здесь дня, когда такси свернуло во двор интерната, он почувствовал, что образ школьного коридора, отлежавшись где-то на периферии его сознания, уже готов закрепиться образом Дома.

Вахтер улыбается ему, как знакомому, вытаскивает из своей каптерки его сумку: «Номер для вас готов. Нет, сами не найдете, заблудитесь. Я провожу», — но, сделав рядом с ним пару шагов по коридору, тут же берет за плечо проходившего мальчика: «Пана надо проводить в триста шестой номер. Пан из России». И он услышал голос мальчика: «Так. Добже, — и уже обращенное именно к нему слова по-русски: — Пойдем. Я провожу тебя».

Он шел за мальчиком, завороженный его странной походкой идущего и одновременно плывущего человека. Идет как с закрытыми глазами, подумал он и тут же сообразил, что да, а как же еще? Именно с закрытыми глазами. Левого глаза у мальчика не было вообще — провал в черепе на месте глазницы, затянутой кожей и перекашивающей все лицо. А из глазницы правого глаза, более глубокой, чем левая, чернело что-то вроде глаза, но без ресниц и век, как осколок темно-серого камешка, застрявшего в голом провале, и вряд ли этим неподвижным зрачком он мог ощущать что-то, кроме светлых и темных пятен. Мальчику было лет десять-двенадцать, невысокий, плотный, с огромной для его роста головой и высоким, скрипучим, птичьим каким-то голосом. «Ты говоришь по-русски?» — спросил он мальчика, услышав «я провожу». — «Очень немного. Моя мама была девочка и жила в России. Она знает русские слова и учила меня». Мальчик говорит с паузами от легких спазмов в горле, мальчик волнуется — он беседует с иностранцем, с русским. Он очень старается, чтобы приезжему русскому было хорошо в их доме. Он напрягается, подбирая, точнее, вспоминая слова, и русский, идущий рядом, плавится в этом неожиданном выплеске на него, незнакомого человека, такого потока доброжелательности. Господи, как прекрасны бывают дети-инвалиды! Похоже, что есть такой закон, по которому физическая ущербность человека компенсируется избытком, скажем так, человечности. Особенно у детей.

Они прошли три коридора и две лестницы, мальчик поднимал ногу и точно ставил ее на очередную ступеньку, поворачивал, притормаживал, дожидаясь его, и наконец замер у двери с табличкой «№ 306», для верности потрогав ее рукой: «Здесь, пане», и набрал воздуха в грудь, чтобы сказать что- то на прощание, но сказать «спокойной ночи» у мальчика не получалось, вместо слов появилась беспомощная улыбка. И тогда уже он сказал мальчику: «Спасибо тебе. Большое спасибо. Я бы тут без тебя заблудился». И мальчик выдохнул свое напряжение фразой: «Добже, добже, пане».

Вавель

Когда он вышел на улицу, было уже почти восемь.

Он прошел короткую улицу и вышел на пустой берег Вислы. Старый город был на той стороне реки. Он шел в сторону моста по узкой обледенелой дорожке над берегом. Слева — река, справа, вдоль дорожки, — зады сарайчиков, а под сарайчиками вмерзшие в лужи пластиковые бутылки из-под пива, окурки, пакетики из-под чипсов. Все как и у нас.

Подземный переход с запахом автомобильной гари, обшарпанные стены, покрытые граффити. Он поднялся на мост. Шли два школьника — на лицах остатки сонной одури, рюкзачки болтаются на спинах. У перил двое молодых мужчин кормят чаек, хватающих хлебные крошки на лету, почти из рук. Мальчики проходят мимо, не обращая внимания.

Перед ним с моста над рекой — Вавель. Бывшая резиденция польских королей. Польский кремль. Тауэр. Света для съемки вроде как уже достаточно, но за темно-коричневые стены зацепились куски предрассветного тумана. А жаль, был бы свет — лучшего ракурса для панорамной фотографии не найти.

Он перешел через мост, спустился на берег к подножию холма. Берег пустынный, если не считать двух женщин, выгуливающих собачек. Похрустывает под ногами подмерзшая за ночь корочка снега. На проплешинах клоки зеленой травы — это в январе-то. Острый химический запах из коробки с пленкой — он перезаряжает фотоаппарат, готовится к посещению Вавеля, испытывая привычное уже смущение перед самим собой — ведь далеко не молод. Давно уже нет прежнего молодого голода и воодушевления путешествующего. Лучше б выспался, а потом, не торопясь, прогулялся, замечая только то, что само выскакивает перед тобой, — и того будет более чем достаточно. Он начал перебирать в голове города, увиденные только за последние два года: Пермь, Тунис, Кайруан, Владимир, Каир, Козельск, Калуга, а вчера — Варшава. Это не считая заново открытых им кварталов за Садовым кольцом в районе Таганки. Поневоле зауважаешь, заценишь, как говорят молодые, агрессивность туристского ритуала: раз приехал — иди и смотри. Он и идет. Медленно всходит по крутой улочке к воротам Вавеля, пытаясь понять, что значат вмурованные в основание стены таблички. Их много. Несколько десятков. На захоронения не похоже (потом ему скажут, что это имена тех, на чьи средства восстанавливали Вавель, то есть фашисты и здесь оставили по себе память). И входит внутрь, уже привычно напрягая воображение, чтобы представить, какое возбуждение испытал бы он, окажись здесь в молодости. Потому как действительно необыкновенно выразителен рисунок католических храмов и дворцовых сооружений, как бы врезанных друг в друга, продолжающих друг друга. И глядя на эти башни, на стены из белого и красного кирпича, из тяжелого серого камня, на окна, на металлические решетки, на тускло отсвечивающие сейчас золотом и зеленой медью купола, — глядя на этот косматый, перенасыщенный и при этом гармоничный пейзаж-сооружение, он уже знает, что осколки его увидит потом в странных архитектурных снах, которые ему иногда снятся. Он идет через площадь к арке, заходит в квадратный двор королевских палат и стоит под аркадой, пережидая, когда пройдет редкий крупный снег, а снегопад усиливается, ветер врывается в открытый квадрат двора и крутит его белое помутневшее пространство. И вдруг все очищается. Тихо. Пусто. Заснеженно. Прошел католический священник с группой польских туристов. Пожилые мужчины и женщины. Фотографируются на фоне. Он тоже достает фотоаппарат.

…Через час, еще раз обойдя площадь, смотровые площадки, погревшись в магазинчике с туристическими проспекта-ми, так и не заглянув в двери, перед которыми в ожидании открытия уже выстраивались приведенные учителями школьники (потом, из купленной в Варшаве книги о Кракове он узнает, что именно там покоится прах Мицкевича, и пожалеет, что не зашел), почувствовав, что достаточно, он пошел вниз, в город.