Изменить стиль страницы

И отцу ответить было нечем. (Да что отцу! И я в шестидесятые донашивал рубашки, пошитые в сорок седьмом году дедом из немецкого парашютного шелка, который отец привез с войны, а у матери был парадный пиджачок, скроенный дедом из немецкой офицерской шинели.)

«Ты простой человек, и я простой человек, — говорил поляк. — Чего мы будем спорить. Ты сравнивай сам».

Отец мог забыть про этот разговор через неделю, через месяц. Но вспоминал про него через сорок лет. Предложенный поляком критерий здоровья государственной жизни оказался убойным.

Получается, что отец прошел путь гораздо больший внутренний, чем я».

Взаимоотношения

В шестидесятые-семидесятые, когда он смотрел польское кино и читал Ежи Ставинского, образ Польши у него был.

Потом десять лет он прожил без Польши. Та Польша закончилась сюжетом с «Солидарностью». Он счастлив, что у стран Варшавского договора, то бишь у Политбюро ЦК КПСС, хватило тогда ума не вводить войска в Польшу. Потом история стронулась с места уже дома, и внешним миром тогда стали Германия, Франция, Англия, США и т. д. Европейская, мировая история при Горбачеве делалась уже в России. Тогда у него еще не было видеомагнитофона, и он жалеет, что не смог записать теленовости с кадрами разрушения Берлинской стены.

И вот снова — Польша. Он обнаружил, что едет в абсолютно незнакомую для себя страну. Старые образы (времен Вайды и «Кабачка» по тогдашнему ТВ) остались в далекой молодости, а новых нет. Из поляков он читал только Стасюка и смотрел Кеслёвского и Поланского.

Но на самом деле это замечательно — восприятию не мешают заготовленные дома образы. Ты начинаешь с белого листа. Только с того, что ты ощущаешь на самом деле.

Ну, например, что такое Польша для него вот сейчас?

Разумеется, заграница.

Да, но странная какая-то. Для него, ставшего «выездным» уже в сильно зрелом возрасте, состояние себя, путешествующего, скажем, по Дании или Испании практически без языка (остатки школьного английского), включало особую собранность, особое напряжение, впрочем, и радостное тоже. А здесь он постоянно ловит себя на противоестественной для себя заграничного расслабленности.

Вот он заходит в маленький, тесный от полок магазинчик, укладывает в красную пластиковую корзинку хлеб, молоко, сыр и ветчину; встает в очередь к кассе и слышит за спиной спор женщин, кто за кем стоял. Ну а дальше уже слушает собственный голос, произносящий: «Нет-нет, за мной вот эта пани стояла». И тут же, как бы проснувшись, с интересом ждет, что сейчас будет, ведь он говорил по-русски! А — ничего. Женщины на его русский как будто и не отреагировали вовсе. Мгновенно успокоившись, они пропускают вперед бабушку, отходившую доложить в свою корзинку лук. Ну а потом, оказавшись уже у кассы, с руками, занятыми пакетом с книгами, фотоаппаратом, магазинной корзинкой, он протягивает молоденькой кассирше раскрытую ладонь с кучкой злотых и грошиков: «Извини, девочка, очки в кармане, а пан старый, не видит уже, выбери сама, у тебя глазки новенькие». Кассирша, как ей и полагается, хмыкает на «глазки новенькие», выковыривает нужные монетки, а стоящая за ним в очереди женщина говорит: «Ну, не-е-ет! Пан ще хоть куда!» — «Дянькуе, дамы. Дянькуе!»

И это заграница?

Кто для кого здесь заграница?

Он отметил это два года назад, отдыхая в Тунисе, — молодые поляки, парень и девушка, загоравшие неподалеку на пляже, разом подняли головы от книг, услышав, как он по-русски отбивается от назойливого торговца. Для лежавших неподалеку немцев и шведов его русский был как шум ветра и воды — пляжным звуковым фоном, но не для этих поляков. И потом он не раз ловил на себе их изучающие взгляды, и сам, естественно, косил глазом в их сторону. И тогда же он предположил, что для нынешних поляков немцы, скажем, или англичане — люди понятные. Непонятен и экзотичен для них был вот этот затесавшийся сюда — соотечественников в том тунисском отеле он практически не видел — русский. Похоже, что образ советского, как образ агрессора, попирающего Польшу, за десять лет если не выветрился, то стал немного дырявым, муляжным. А для нового полноценного образа русского нет материала. (Хотя чем же тогда наши челноки занимались в Польше десять лет?)

Те тунисские впечатления были слишком мимолетными, чтобы относиться к ним серьезно. Но, похоже, его давние предположения оказались верными — здесь он тоже натыкается на такие же взгляды.

Вот в первый раз он самостоятельно заходит в варшавский городской автобус. Он видит, как поднимающийся по ступенькам перед ним поляк притормаживает у открытой в салон кабины водителя и покупает картонную полоску билета, и делает то же самое. Но, уже купив билет и пройдя в салон, он обнаруживает, что, во-первых, у билета есть магнитная полоска и, во-вторых, в салоне стоит маленький красный кассовый аппарат, требующий определенных манипуляций с этим билетиком. Каких? И он поворачивается к сидящим по соседству и искоса наблюдающим за ним молодым людям: «Плиз, хелп ми! Не знаю, как и куда вставлять эту хреновинку». «Это просто, это делается так», — срываются ребятишки с места. Девушка берет его руку с зажатым в пальцах билетом, подводит ее к щели в автомате. «Туда», — говорит она. И они вместе запихивают квиточек в щель, автомат засасывает билетик и выкидывает его назад. Спутник девушки, похоже, чувствует себя обделенным, ему тоже интересно пообщаться с русским — молодой человек берет из его рук билетик и начинает объяснять: «Билет едноразовый. Ты видишь, на нем тайм ю тревел. Билет храни. Выбрасывай афте экзит. О кей?»

— Ай си. Дянькуе. Спасибо.

Он чувствует, что для них общение с русским туристом тоже, некоторым образом, небольшое приключение.

Или.

Слегка занервничав на автобусной остановке — время шло, а автобуса не было, и ему показалось, что он опаздывает на встречу, — он подошел к стоявшему рядом такси. За рулем пожилой поляк. «Извините, мне нужно вот сюда — вот, — он показывает шоферу карту, а потом встряхивает на руке злотые. — Хватит или нет?» Шофер устраивает на руле карту, проводит по ней пальцем, потом смотрит на злотые и говорит: «Хватит. Должно хватить. А не хватит, я и так подвезу, там близко».

Денег хватило. Он смог даже оставить на чай полтора злотых. Расстались сердечно. И он чувствовал, что здесь не только протокол. Протокол он уже знал — и европейский, и восточный. Нет, разумеется, это приятно, когда тебе так радуется официант или продавец. Но в Египте или Испании не следует, расплатившись уже, оглядываться назад, иначе последним впечатлением от вашего сердечного общения будет стремительность, с которой спадают с лица официанта предназначавшиеся тебе приветливость и благорасположение. Там работа, и ничего больше. А здесь еще и простодушное желание помочь. Они выкладываются чуть больше, чем требует протокол, им действительно по-человечески интересно.

И ему тоже интересно.

Нет, это, конечно, заграница. Но для него немного странная. Не чувствуется выверенной, определенной как бы раз и навсегда дистанции хозяев с гостями, как в Египте или Испании. Вот там понятно, насколько допускается приезжий в их жизнь. Здесь — нет. Здесь как будто тоже сбита оптика: русский — это кто, полноценный иностранец или свой, так сказать, задушевный враг-друг?

Он не думает, что поляки, с которыми он общался на улицах, держат в голове принца Сигизмунда, чуть не ставшего по обоюдному согласию русским царем. Или Марину Мнишек, пусть и на короткое время, но — ставшую русской царицей. И уж точно не знают они, какое сложное чувство к ее фигуре испытывают даже русские почвенники, тот же Леонид Бородин, которого образ польки вдохновил на целый роман, или Александр Солженицын, со вниманием и внутренним сочувствием роман этот прочитавший и написавший и про роман этот, и про Марину Мнишек большую статью. И тем не менее какой-то комплекс, очень сложный, вражды-доброжелательности в поляках как будто сидит.

Слишком много общей истории позади, слишком противоречивая она. Похоже, комплекс этот, вражды-сотрудничества с русскими, сидит в самом коде национальной польской идеи — слишком часто польские мыслители, размышляя о проблемах своей национальной самоидентичности, вынуждены включать в это размышление анализ взаимоотношений с русскими.