В комнате появилась Людмила Павловна. Накинутая на голову черная траурная шаль разительно подчеркивала ее сильно поседевшие волосы. На утомленном лице сухо, выплакано блестели печальные глаза.
— Что слышно о Марине? — спросил Шафров.
— Сначала, Сашенька, выпей лекарство.
Часто заморгав, скривив болезненно лицо, она отошла к буфету, где стояли флаконы с различными снадобьями, и вскоре оттуда на всю комнату потянуло запахом валерьяны, настоем каких-то приторных трав. Через минуту, другую она подошла к Шафрову, протянула мензурку с жидкостью, посоветовала:
— Вот выпей, дорогой, и успокойся. С сердцем не шутят, Сашенька. Врач велел тебе не волноваться, — Губы ее скорбно искривились.
— Что с Мариной? — повторил свой вопрос Шафров, недовольно отстраняя дрожащей рукой мензурку.
— Выпей, — мягко настаивала Людмила Павловна, — Потом поговорим.
— Ну, хорошо. Давай, выпью.
Он брезгливо поморщился, вылил в рот содержимое мензурки, положил голову на подушку и лежал с закрытыми глазами, будто ощущая исцеляющую силу лекарства. Полежав так, повернул голову к жене, примостившейся на краю постели, передал пустую мензурку.
— Королева бельгийцев Елизавета обратилась к Гитлеру с посланием, — ответила Людмила Павловна на выжидательный, требовательный взгляд Шафрова, — Королева просит Гитлера помиловать нашу Марину. Гитлер, должно быть, послушает ее величество Елизавету.
Шафров выдержал паузу, спросил недоверчиво:
— Королева заступилась за Марину?
— Да, заступилась. И я очень надеюсь… — Глаза Людмилы Павловны бесслезно замигали, лицо, сморщилось и сама она как-то сжалась, стала беспомощной и жалкой. Опасение за жизнь Марины в конец измотало, ослабило ее. Долгие молитвы, обращенные к Богу, не приносили утешения, и она искала поддержку у мужа.
Шафров опустил влажную ладонь на ее тощую, будто высохшую руку, поискал слова утешения, в которых она больше всего нуждалась, но не нашел их и ничего не сказал. Он лишь нежно гладил руку жены и молчал.
Крепко-накрепко связала их судьба, и прожили они в паре всю нелегкую, долгую жизнь, вырастили и поставили на ноги детей, а сами незаметно приблизились к финишу. Всякое бывало между ними и согласие, и размолвки. Жесткие жернова жизни терли, притирали их характеры и то, что было шершавое, несогласное, что разъединяло, — отсевалось, отбрасывалось. С годами этот процесс выработал у них замечательное качество человеческих отношений — взаимопонимание, дополнение друг друга, и Шафров был доволен, что его семейная жизнь, несмотря на сложности и трудности, шла в основном по ровной, наезженной колее без встрясок и ушибов. И только одно оставалось несогласованным с тех пор, как оказались они в эмиграции — отношение к Родине. Время заставило Шафрова пересмотреть свои взгляды на Советскую Россию, но оно оказалось бессильным перед Людмилой Павловной, которая не могла простить большевикам революции. Она не видела иной России, кроме той, которую оставила в двадцатом году, не понимала, что возврата к старому нет и быть не может и от этого все больше ожесточалась. Монархические убеждения оттолкнули от нее сначала Шафрова, затем Марину и в семье прочно обосновалась несогласованность взглядов на Родину. Шафрову до сердечной боли было жалко ее. И сейчас он печально смотрел на нее, убитую горем, растерявшуюся, и думал, что ее вера в силу коронованных особ до сих пор остается неколебимой — она верит в заступничество Елизаветы!
— Вряд ли послушает Гитлер королеву, — ответил он, — Елизавета уже не королева. Для Гитлера она такая же бельгийка, как и все остальные женщины.
— И все же послание королевы дает надежду, — наставала на своем Людмила Павловна.
— Разве только надежду, — согласился Шафров и перевел разговор, — А что зять? Что Юрий?
— Дома лежит. Его в гестапо так пытали, что еще долго придется лежать. Изверги. Божьей кары нет на них. Что с человеком сделали? — прослезилась Людмила Павловна.
— Ты вот что, — посоветовал Шафров, — сходи к нему, помоги и передай, чтобы, когда поднимется на ноги, не искал связи с партизанами. Нагель выпустил его не для того, чтобы он в постели на мягкой перине отлеживался, а для того, чтобы проследить за ним, выяснить, с кем он и Марина связаны были. Нагелю нужны сведения о связи Марины с партизанами. Вот что тут главное. Юрию надо повременить, осмотреться. Поняла?
— Что ж тут не понять? — обиделась Людмила Павловна. — Поняла.
— Вот и хорошо. Что бельгийцы?
— Вчера на улицах Брюсселя убили еще двух бошей. В одном здании, где расположились немцы, взорвали бомбу.
— Это уже подходяще, — оживился Шафров, — Бельгийцы последуют примеру Марины. Фашисты еще почувствуют, что такое ненависть народа.
— Успокойся, успокойся, нельзя же так.
Лицо Шафрова медленно угасало от возбуждения, обретая резкие, сухие черты и только в глазах еще горели огоньки внутреннего удовлетворения, гордости за бельгийцев, за свою дочь.
— Одно не пойму, — недовольным голосом пожаловался он. — По всему видно, Марина давно готовилась убить фашиста, а я ничего не знал. Не сказала и после того, как убила. Не доверяла? Мне не доверяла? Родному отцу?
— Наверное, волновать тебя не хотела, — успокаивающе ответила Людмила Павловна.
Шафров досадливо спросил:
— Меня, извольте видать, не хотела волновать? А, может быть, в этом благословенном Богом деле я был бы добрым советником. И наверняка был бы! А она молчала! Девчонка!…
Шафров умолк, закрыл от усталости глаза и только после длительной паузы заговорил спокойно, одобряюще.
— Марина поступила правильно. Когда мне в военной комендатуре об этом сказали генерал и гестаповец, я был потрясен и счастлив.
— Молю Бога за Марину, — прошептала Людмила Павловна, привычно поднимая глаза к небу. — Боже, спаси рабу твою. Спаси и помилуй.
Шафров выждал, когда она закончила свою несложную молитву, сказал потускневшим голосом.
— Фашисты ее расстреляют. Они не могут поступить иначе, — И ужаснулся своим словам, прозвучавшим с убийственным спокойствием.
— Боже ты мой! Доченька родная! — залилась в ответ горячими слезами Людмила Павловна и уткнулась лицом в грудь Шафрова.
Он положил руку на ее голову и усилием воли старался не позволить мучительной тоске всей тяжестью обрушиться на больное сердце, стремился справиться с удушливым комом, застрявшим в пересохшем горле. А на груди у него в непостижимом отчаянии металась жаркая голова жены, да до слуха приглушенно доносились слова ее неуемной боли: «Кровиночка ты моя. Доченька! Как же я тебя не доглядела, как не уберегла? На кого же ты нас оставила?» Она еще что-то причитала, но Шафров не останавливал и не утешал ее, давая возможность выплакаться, облегчить душу и сердце. Но вот она затихла, подняла голову с груди Шафрова, вытерла слезы и сидела на краю кровати потерянная, жалкая. Молчал и Шафров. Из оцепенения их вывел резкий звонок в прихожей.
— Я сейчас, — сказала Людмила Павловна, пошла открыть дверь и через минуту вернулась, — К тебе Старцев и Новосельцев…
— Что этим господам надо? — насторожился Шафров.
— Просят принять. Говорят, по весьма важному делу, — ответила Людмила Павловна, заражаясь его тревогой, — Может быть, сказать, что ты болен?
Шафров неодобрительно посмотрел на нее, сказал решительно:
— Проси.
— Но, может быть, в самом деле… — попробовала настоять на своем она, понимая, что визит Старцева и Новосельцева ничего хорошего не предвещал.
— Благодарю за заботу, — отрезал Шафров, — Но я сам хочу говорить с ними.
— Врач предписал тебе постельный режим, не забывай этого.
— Эти господа расценят мою болезнь, как трусость. А я от противника никогда не прятался. Зови, — потребовал Шафров.
Людмила Павловна вышла в прихожую и вернулась оттуда со Старцевым и Новосельцевым.
— Здравствуйте, Александр Александрович, — сдержанным наклоном головы приветствовал Шафрова Старцев.
От его взгляда не ускользнула тревожная настороженность, застывшая на сосредоточенном лице Шафрова, он подумал, что разговор предстоит нелегкий, и выполнить задание Нагеля будет не так-то просто. Людмила Павловна стояла у кровати Шафрова, нервно теребя в руках платочек. Была она притихшая, подавленная, словно смирившаяся с выпавшим на ее долю горем и смотрела на Старцева с надеждой, невысказанной мольбой помочь.