Изменить стиль страницы

После того метельного вечера у меня появилось ощущение: что‑то надвигается, меняется… что‑то происходит, чему я не могу помешать… Через два дня, в шестой день четвертой четверти луны с самого утра была непогода, затянутое тучами небо, снежный туман за окном. Налина и Хойса лениво играли в картинки. Я немного поиграла с ними, не потому что хотела, а из‑за слов госпожи Ширх. Дело в том, что однажды, несколько недель назад, я заметила, что девочки часто глядят на меня недовольно, и поговорила об этом с госпожой Ширх. Она посоветовала мне поменьше быть одной, потому что я любила сидеть в библиотеке или просто молчать у окна. Она оказалась права — девочки больше не смотрели на меня мрачно, как тогда, когда я отказывалась совсем играть с ними. В такие дни, когда я была сама по себе, они дулись или делали вид, что меня нет в комнате.

А вчера вечером они затеяли перед сном рассказывать страшные истории. Я тоже не стала отмалчиваться и пересказала одну сказку, которую слышала в еще в Тальурге, в школе. Правда, я не помнила больше половины, кто, в конце концов, напал на заблудившихся детей — тролль или шайка гоблинов. Разница, полагаю, невелика (по крайней мере, для тех детей). Но, хоть я все перезабыла, девочки поахали и натянули одеяла повыше — как положено, когда рассказывают подобные истории. Если бы они не ахала и не спрятались под одеялами, это, пожалуй, было бы даже и невежливо. Но про себя я подумала потом, что самая страшная из всех страшных историй — это как мы с мамой шли по обледенелой дороге, и не знали, найдется ли вечером ночлег, а на обочине видели замерзших, брошенных людей… Но я не смогла бы передать, как тогда было холодно, безнадежно и жутко…

С одной стороны, я была рада, что не висит в спальне напряженная тишина, и, напротив, девочки обращаются со мной очень дружелюбно. С другой, неприятно, что из‑за этого пришлось подлаживаться, изображать интерес к общению, когда хотелось просто молчать и думать о своем… Ведь это почти вранье? Но посоветоваться теперь не с кем. Интересно, что скажет Райнель? Пожалуй, кроме него не с кем об этом. Госпожа Ширх считает, что самое правильное — со всеми ладить, а Стелле такие тонкости неинтересны.

Это все было вчера. Ну, а сегодня с утра мы погуляли и сейчас занимались кто чем. Настроение было унылое. Без всякой охоты я полистала учебник по естественным наукам. Потом взялась за литературу, но даже любимый учебник никак не прогнал сонное, ленивое настроение. Я влезла на стул и стала смотреть в окно. Кажется, снег — что в нем особенного, он белый и всегда одинаковый. Но я люблю смотреть на снег, как снежинки слетают вниз, кружатся, если вечер и горят фонари — играют и переливаются разными цветами в кругах газового света, если их мало, и редкие снежинки медленно опускаются — это похоже на танец, а когда такая белая заверть, как сейчас, то все равно люблю смотреть на снежный туман, на то, как завиваются и клубятся белые полосы, как через них проступают и в них же тают очертания каштанов, углового дома, понуро цокающих лошадей… И фигура человека, в коричневом плаще… Опять он!

Стоит напротив нашего окна и смотрит. Кажется, что он исчезает в тумане, а потом выступает снова — не двигаясь, только одной волшебной силой заставляя туман то переносить его сюда, то, наоборот, уносить в иные края.

Я смотрела на эту фигуру, снова появившуюся из снега. Почему‑то я была уверена, что он ищет именно меня. И вдруг в сердце стукнула догадка: если он так упорно следит за мной, может быть, это мой отец? Кому еще может быть до меня дело?

Снег снова повалил сильнее, и фигура стала расплываться, ее уже почти не было видно. Я спрыгнула со стула и побежала вниз. Хойса крикнула что‑то мне вслед, но я не слушала. Сбежала по лестнице, чуть не поскользнувшись на мраморных ступеньках вестибюля, и понеслась к двери. Привратница крикнула: «Стой, ты что, ты куда это?» — но я уже потянула на себя дверь. Меня обожгло холодом, в лицо било колючим снегом, и я, задыхаясь от ветра и бега, перебежала дорогу к бульвару — и увидела только исчезающую вместе с клубом взметенного снега полу темно — коричневого плаща. И пошла обратно, чувствуя, что подошвы тонких туфель вымокли, а щеки и нос почти ничего не чувствуют.

Меня сильно отругали, и, наверно, наказали бы — госпожа Тереол обещала доложить обо всем начальнице училища и запретить мне уходить из училища в гости на месяц или два. Но я заболела и пролежала в лазарете больше двух недель. За это время о наказании забыли. Тем более, первые три дня было так плохо, что даже госпожа Тереол меня пожалела. А ко мне не то в сонных, не то в бредовых видениях приходила темная зловещая фигура, которая потом снова и снова таяла в метельном буране. А еще снилось снежное кипение, вращение слепых, темных клубов над Театром, а в центре всего этого роящегося морока — пульсирующее темное сердце, где‑то под неясно видимыми химерами, далеко внизу…

Глава 17

Я проснулась среди ночи — сердце отчего‑то испуганно билось. Показалось, что часы в коридоре пробили как‑то особенно громко, они меня и разбудили. Метель метет по — прежнему, разве что чуть — чуть слабее, иногда виднеется среди крутящихся темных хлопьев снега полная красная луна.

Мне ужасно хотелось пить. Почему‑то страшно сейчас выходить в коридор — но жажда мучает так, что невозможно терпеть. Я надела теплую длинную кофту. В коридоре гулял над полом неприятный сквозняк и как‑то странно пахло — то ли прелыми листьями, то ли водой из‑под увядших цветов. В конце коридора — свет. Я догадывалась, что так и будет. Но сегодня этот свет был каким‑то красноватым, он то горел, то затухал. Наверно, не надо было туда идти, но и жаль было отказаться от приключения и не узнать еще одну тайну Театра. Как тревожно этой ночью было идти по открывшемуся в стене ходу, казалось, ведущий меня огонь вот — вот погаснет.

И вот — зал. На сцене никого нет, темно, только волнами проходит от края до края сцены неровный свет. Я ждала, сжав крепко ручки кресла. Наконец это движение прекратилось, сгустилась какая‑то темная, зеленоватая мгла. Над ней тут и там появились блуждающие огоньки — как над болотом. А затем все это исчезло, появился обычный свет, и я увидела сцену. С потолка свисали длинные плети растений. Между ними были такие, которые будто бы составлены из мелких голубоватых шариков. И плети, и бусы казались стеклянными, но при этом — живыми, они словно дышали потихоньку и даже шевелились. Декорации на заднем плане и, насколько я могла увидеть, сцена, состояли сейчас из больших серых и голубых квадратов, как клетки шахматной доски. По поверхности квадратов шла рябь, как будто они сделаны из воды и дует ветер.

Артисты, в костюмах стального или черного цвета, расширяющиеся у колен и у плеч, тоже походили на шахматные фигуры, они и двигались, как неживые, хотя при этом — очень грациозно. Между ними плыли серебристые шары, то и дело разбивающиеся на отдельные капли цвета ртути, которые медленно опускались на пол, растекались узором на поверхности квадратов и уходили куда‑то вглубь, превращаясь в юрких рыбок. То одна, то другая клетка становилась неожиданно багровой, а рябь на поверхности поднималась волной.

Я не понимала, что происходит на сцене, что говорят актеры. То ли сюжет был очень сложный, то ли совсем бессмысленный. В зале пахло так же, как всегда — декорациями, пылью, тайной. Но Театр сегодня совсем другой. И мне стало жаль его, как старого, заболевшего друга. Может быть, когда‑нибудь все будет, как раньше… И вдруг на середину сцены вышла женщина в длинном светлом платье. Она запела, и как это было дивно! Я закрыла глаза и слушала, слушала, словно пила ноту за нотой эту сладостную, свободную, томительно — прекрасную мелодию. Это не человеческий голос, а птица, такая свободная и сильная, она распахнула крылья и летит выше и выше, и крылья все больше и больше. И мне хотелось и плакать, и закружится, и тоже взлететь. Я сейчас умру, если не взлечу, просто сердце разорвется…